ВНЕВИЗМ Новое литературно-философское направление

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » ВНЕВИЗМ Новое литературно-философское направление » Литературоведение » Михаил Блехман (Канада). Мысли о литературе


Михаил Блехман (Канада). Мысли о литературе

Сообщений 1 страница 4 из 4

1

Мысли о литературе

Михаил Блехман

portfol@gmail.com

Насколько я понимаю, уважаемый читатель, Вы хотите поговорить со мной о литературе. Спасибо Вам за доверие. Взваливаю на себя эту ответственность, хотя совершенно не уверен в том, что имею такое право. Но Вы же в любой момент можете прервать нашу беседу, и это меня успокаивает - хотя и огорчает...
Итак, по моему глубокому убеждению, русская словесность находится в критическом состоянии. Если дело пойдёт так, как идёт сейчас, т.е. то, что я называю официальной литературой, будет превалировать над собственно литературой (см. моё «Интервью с самим собой»), то от русской словесности, включая литературу и язык, останутся лишь старые книги и старые же «толстые» журналы, ну, и воспоминания тех, кто ещё может изъясниться по-русски. Я не преувеличиваю и не драматизирую ситуацию: дело обстоит именно так.
Судя по уровню современной русской литературы, «быть писателем» считается делом примитивно простым, а писательский профессионализм отождествляется с получением авторских гонораров. К счастью, это совсем не так, но именно из-за печального непонимания у нас почти не осталось профессиональных писателей и профессиональной литературы, а вместо них – дилетанты-троечники, порождающие, как сейчас говорят, «тексты». Я называю их дилетантами, хотя по статусу они – профессионалы, а некоторые даже суперпопулярны.
У дилетантской псевдолитературы есть две отличительные черты: вторичность и малограмотность.

Что говорить, если нечего говорить?
Массовка

Поговорим о первой из них. Имён не называю, ибо, простите за сарказм, боюсь обидеть неназванных. Да и не в именах дело: речь ведь идёт о вторичности, то есть том, что кочует из «текста» в «текст».
Будучи по образованию лингвистом и филологом, редактируя альманах «Порт-Фолио», участвуя в жюри литературных конкурсов, я ежемесячно читаю сотни современных литературных произведений, особенно прозу. Занятие весьма несложное, потому что в большинстве своём произведения эти вторичны: как выразился один киногерой, что-то в этом духе уже было. Увы, современная русская литература поражена вирусом вторичности, и в недуге этом мне заметны несколько проявлений.
Одно из них - то, что я называю очередным повторением. Поясню.
В XXI веке быть писателем намного сложнее, чем лет 100-150 назад, я это утверждаю и в этом вижу одну из причин беспомощности многочисленных литературных троечников, пусть даже весьма маститых. Открыв наугад любой толстый журнал, любую книгу русского автора, очень популярного и не очень, обязательно натыкаешься на очередную неоднократно поведанную историю. Да, вариаций, как в домино, масса, но если вчитаться – из «новой» псевдолитературной истории торчат старые, знакомые уши. Русская литература в том виде, в котором её пропагандируют, точнее, навязывают нам журналы и издательства, осталась на уровне «и был день, и случилась история» (Шолом-Алейхем). Таких историй в виде рассказов, повестей, романов - тысячи, и разнятся они разве что деталями сюжетов. Ни попытки обобщения, ни философского анализа, ни нестандартной образности, да и вообще образности как таковой, в этих произведениях нет. В литературе XIX и частично XX вв. рассказанная история была (и то не всегда), если можно так выразиться, самодостаточной ценностью. В наше же время, когда читатель становится не пассивным слушателем, а участником действия, фактическим соавтором произведения, задача автора – на порядок сложнее.
Вот весьма распространённый сюжет: в юности (старшем детстве, ранней молодости) двое (один, трое) любили одну девушку (девочку, женщину), потом состарились и умерли (продолжают жить, ностальгически вспоминая о прошлом). На эту тему и её бесчисленные вариации написана уйма современных «текстов». Скажем, в одном из рассказов «вольно пересказывается» Борхес: у классика трое аргентинцев любят одну девушку и убивают её, в русском варианте – двое русских, всё остальное – как у Борхеса. Ольга Бежанова, профессор литературы одного из ведущих американских университетов, Cornell, говорит по этому поводу: «Отличительная черта литературы нашей эпохи - интертекстуальность, перекличка между разными авторами и произведениями в рамках одной и той же книги. С моей точки зрения, это делает истинную литературу интересной и свежей. Откуда же мучительное ощущение вторичности многих современных произведений?»

Отвечу: к сожалению, большинству «литераторов» невдомёк: или ты способен сказать что-то своё, чего и как до тебя никто (никто!) не говорил, или не говори вовсе.
Многих из нас так закормили, не побоюсь резкости тона, литературной попсой, что мы уже просто не в состоянии воспринимать истинно художественную литературу, отличающуюся сложной образностью, многомерным описанием действительности, неоднозначностью. Всем тем, что взывает к читателю, просит его не пробегать страницы глазами, а  размышлять и вместе с автором участвовать в рождении художественного произведения.
Ещё одна беда современной псевдолитературы – штампованные фразы-шаблоны. Ну и правда: зачем смотреть на мир собственными глазами, если на него уже посмотрели до тебя? Современные псевдолитературные произведения просто-таки изобилуют «тревожным стуком колёс», «бескрайними просторами», «пухленькими губками бантиком». А ведь сказано: первый, кто сравнил женщину с цветком, был гением, остальные, мягко говоря, таковыми не являются.
Вновь и вновь приходится читать о мудром старике, сидящем на завалинке у покосившейся избы, попыхивающем самокруткой и улыбающемся в бороду, глядя на огольца, босоногое детство которого уплывает в туманную даль. Авторы «текстов» даже не стараются найти новые образы – им достаточно тех, которые придумали предшественники. Некоторые слова так взаимопритёрлись, что, кажется, скрипят одно о другое и друг друга уже терпеть не могут. Один из рассказов, присланных мне на рецензию, начинался фразой «День клонился к вечеру». Прочитав вторую и убедившись, что рассказ задуман не как пародия, я дальше читать не стал.
Штампы переползают из одного текста в другой. Многочисленные персонажи  с бисерникамии пота на изборождённых сетью (сеткой, сеточкой) морщин лбах переминаются с ноги на ногу на пожухлой траве, и, повинуясь безотчетному порыву, покоряют вершину, под которой бушует война (мирная жизнь, коллективизация). Вот - целая фраза-штамп: «Маленький носик трогательно сморщился, пышные ресницы дрогнули, пухлые губы плотно сомкнулись». Как вариант: пухленькие губки сложились беззащитным бантиком, - это моя подсказка новым авторам новых текстов.
А вот ещё: «Утлые ноябрьские звезды удивленно взирали на мир, тонувший в тишине». «Одна и та же мысль неизменно посещает его». А прекрасное, почти гениальное выражение «Мы родом из детства» просто-таки растаскали по многочисленным «текстам» и превратилось в очередной штамп.
Итак, возвращаясь к риторическому вопросу, вынесенному в эпиграф, скажу: если нечего говорить, то, как заметил Витгенштейн в своём «Логико-философском трактате», лучше молчать.
Однако писателям-троечникам не до молчания. Поражённые безжалостным вирусом, они пишут и пишут свои «тексты», ведь им кажется, что быть писателем – самое простое дело на свете. И авторов, и текстов становится всё больше. Ну, а русская литература, так много настрадавшаяся на своём веку, переживает очередную болезнь – болезнь вторичности. И вылечить её можем только мы все, совместными усилиями.
Современная официальная литература – это плохонькие опыты троечников, нигде и ничему толком не учившихся, бесцветненьких, полуграмотненьких, больше всего на свете ненавидящих как раз литературу и язык. Да-да, именно ненавистью, а не пресловутой графоманией, объясняется, на мой взгляд, та псевдолитература, которая даже не выходит, а выползает из-под их перьев, выскакивает, словно дыры из чёрствых бубликов, из-под насилующих заеложенные клавиши компьютеров пальцев. Ни знания красок языка, ни чувства слова (да какое уж там чувство!), ни желания сказать это слово по-своему… Хуже того, незнание основ русской грамматики: того, что такое причастный и деепричастный обороты, куда и зачем вставлять знаки препинания, как использовать инструментарий русской морфологии – все эти наши суффиксы да приставки, - где, зачем и почему ставить и не ставить мягкий знак и тире... А беспомощная лексика, незнание исконных слов и энергичное напихивание калек с английского!..

Это – что касается языка, бедного, многострадального, умело уничтожаемого русского языка. А «собственно» русская литература – если только можно представить их отдельно друг от друга? Сейчас, в XXI веке, быть писателем намного сложнее, чем лет 100-150 назад, я это утверждаю и в этом вижу одну из причин полной беспомощности троечников. Дело в том, что все сюжеты давным-давно рассказаны и пересказаны, все истории послушному читателю сообщены, причём более чем неоднократно. Но открыв наугад любой толстый журнал, любую толстую или тонкую книгу русского автора, Вы обязательно наткнётесь на очередную, тысячу раз рассказанную историю, на ещё один заезженный-перезаезженный сюжет. Да, вариаций, как в домино, масса, но если вчитаться – да и вчитываться-то особо не нужно, - из «новой» псевдолитературной истории торчат старые, знакомые ослиные уши. То есть изначально этот сюжет был свеж, хорош и даже блестящ, но от многократного использования истёрся и из красивого некогда кафтана превратился в сплошную прореху, да и кафтан уже исчез.
В прежней литературе рассказанная история была, если можно так выразиться, самодостаточной ценностью. В наше же время задача автора – на порядок сложнее: рассказать историю не может быть самоцелью. Истинная цель должна быть глубже, и читатель теперь становится не пассивным слушателем, а участником действия, фактическим соавтором произведения. Увы, официальные литераторы, несть коим числа, этого и не знают, и не понимают, и не приемлют – даже если догадываются.
Я несколько раз пытался беседовать на эту тему с начинающими авторами.
Мы с Вами будем говорить о некоторых основах постмодернизма. Экспрессивную окраску этого термина, ассоциируемого в России с Пелевиным и Сорокиным (возможно, также с Минаевым) и (потому?) синонимичного маниакальной и бездарной зацикленности на самом себе, обсуждать не стану ввиду, как мне думается, беспредметности такого обсуждения. Как говаривал один учёный-лингвист, тезаурусы референта и отправителя должны совпадать, а то не удастся договориться.
Некоторые из моих рассказов написаны именно в стиле (духе, идеологии, философии) постмодернизма, поэтому нам с Вами удастся понять друг друга, если мы приложим соответствующие усилия, да и грешно было бы не понять, - кто же, скажите на милость, если не мы, поймёт нас самих и наших единомышленников?
Одна из ключевых идей постмодернизма – невозможность однозначного ответа на философские, да и вообще, пользуясь термином моего друга по переписке Ивана Зорина, бытийные вопросы. А значит, любую постмодернистскую вещь можно – да и неизбежно необходимо, - понять по-разному, даже иногда очень по-разному. Но такую неоднозначность нужно учитывать – как при написании, так и, что ничуть не легче, - при чтении. Вот Вам пример – Ваш рассказ о создании музыки. Я с первых же абзацев понял, в каком стиле написана вещь, и ожидал (и не ошибся!) сложности, многозначности, многосмысленности. Для меня (но только для меня, а для кого-то другого может быть совсем не так!) – юная, неуверенная в себе, но блестяще талантливая девушка вдруг почувствовала, что должна исторгнуть из себя свои неописуемые на любом другом, кроме музыки, языке чувства. И она сочиняет музыку, а потом приносит ноты немолодому композитору, и здесь они – вот что для меня особенно важно - совершенно на равных. Здесь нет профессионалов и любителей, а есть – моё или не моё. Он сразу увидел, что – его, и ему не хочется отвлекаться на вопросы, ответ на которые очевиден. Она спрашивает у него, чтобы убедиться в своей правоте, какого цвета скрипка, и он немного раздражённо отвечает («нашла время гонять меня по таблице умножения») – «жёлтого, конечно».
Итак, это – моё прочтение. Но, повторяю, абсолютно уверен, что другие не только возможны, но и, к счастью, необходимы. Если это понимаешь, то не возникнет глупых (именно так) читательских вопросов – что этим хотел сказать автор, зачем он это написал и т.п. Автор сказал то, что я услышал. Но – нужно же слушать, чтобы услышать!
Ещё одна ключевая идея постмодернизма – нестандартная, нетрадиционная образность, - но не «высосанная из пальца», т.е. не образ ради образа, так что и образа-то, по сути, нет, а - необходимая, такая, без которой не обойтись – ни автору, ни читателю. Вот Вам примеры. Мандельштам говорит: «в комнате, как прялка, стоит тишина». Писатель, сказав это, надеется на читателя, верит в него, в его желание (а значит, и способность) понять, а ещё лучше - почувствовать. Потому что ведь читателю нелегко – он возьмёт, да и попробует представить себе прялку, да и пожмёт плечами, - к чему, мол, эти выкрутасы? И снова пожмёт плечами – услышав, что «на изумлённой крутизне я слышу грифельные визги». А «ночь-коршунница» - ну, зачем, скажите вы мне, выдумывать и стараться выглядеть умником? А вот ещё: Цветаева не называет того, кто «с Иаковом стоял в ночи», - она очень надеется на нас, на то, что мы захотим постараться понять, кто имеется в виду.

И честное слово – оказывается, что понять ничуть не проще, чем сочинить, а бывает, что и сложнее. Но вот как только мы сами с собой договоримся, что образы автора постмодерниста нужно стараться понимать, а не хихикать, не самовозвышаться в своём нежелании думать, не ставить клейма и не раздражаться.
И буквы несут разный цвет, и слова. Но раскрасить их – бесполезно (это я уже от себя добавлю, да Вы и согласитесь), потому что если слово – самим собою – не будит краски – неважно, какие именно, - главное, чтобы оно именно будило краски, - то сколько ни раскрашивай, всё впустую.
Тогда, прочитав у другого автора (не уровня Мандельштама, естественно, но пишущего в той же системе координат), что фонарь был золотисто-фиолетовым, читатель-единомышленник не станет снисходительно говорить нечто вроде «Ну как такое может быть? Да я и представить-то такого не могу, хи-хи-с»),  а постарается поработать и понять.
Причин же непонимания может быть две: или автор написал плохо (вполне возможно такое – постмодернизм сам по себе не защищает от отсутствия писательского таланта), или читатель плохо прочитал (т.е. у него отсутствует читательский талант). Но если талант есть – а у вас, думаю, есть, - всё получится, талант выручит!
А что может обидеть постмодерниста? Критика? Жёсткая критика? Критика, не оставляющая камня на камне, пепла на пепле? Конечно же, нет, Алиса! Совсем даже наоборот: если большинство не будет ругать, не будет говорить «вычурно», «неестественно» и т.п., - обесценится оценка меньшинства. При этом я отношусь к большинству ничуть не хуже, чем к меньшинству, я совершенно искренне уважаю все вкусы. Вон – почитайте мои «Мелькадрики», это подтверждение. Слово «меньшинство» я употребил не как синоним «элиты» (терпеть не могу таких определений), а просто – и только – как совершенно рабочий термин. Скажем, моя любимейшая Агата Кристи – для большинства, и для меня в том числе. А мой любимейший Блок с поэмой «Двенадцать» - для меньшинства (посмотрите мою статью о Блоке, она может показаться Вам интересной). Ну и что: меньшинство «хуже» большинства, или «лучше»?
Что же тогда всё-таки может обидеть постмодерниста? А вот что: нежелание быть понятым, проявляемое потенциальным собратом (или «со-сестрой»). Иными словами, не профессиональный, а любительский подход читателя к выполнению своих обязанностей. И вместо: «Мне непонятно, давайте разберёмся, чья в этом вина – моя или рассказа?», слышится что-то вроде вальяжного «повторы утомляют» и – ещё хуже - «не представляю себе золотисто-фиолетового цвета», с явно недосказанным: «поскольку не представляю я, то такого и быть не может, явно талантом Бог обделил. Обделил автора, естественно, не читателя».
Так ведь, потенциальному единомышленнику – на то он и единомышленник – «по долгу службы» полагается именно представить, поработать, понять. Быть не меньшим тружеником, чем автор. Немолодой музыкант принялся внимательно изучать партитуру, верно? Вдумываться, вчувствоваться. Не просил извинить за – ах, простите, мы ведь не ровня друг другу! - собственный опыт. Потому что – единомышленник. Потому что – талант ему помогает.
И от Вас жду того же, и уверен – дождусь.
Не старайтесь упростить свою сложную задачу, не баррикадируйтесь шаблонами вроде «Все вокруг одинаковые», «Никому правду сказать нельзя», «Все чуть против шёрстки – обижаются». Давайте разговаривать в терминах нашего постмодернизма. А шаблоны оставим тем, у кого, кроме них, к сожалению, ничего больше нет.

Теперь поговорим о том, что значит понять литературное произведение.
Итак, мы остановились на том, что вещи зачастую допускают неоднозначную трактовку. Больше того, понимание – то есть, вообще говоря, именно трактовка, произведения приходят к читателю после непервого прочтения.
Вот Вам пример: прочитав рассказ Борхеса «Юг» в первый раз, я воспринял эту вещь как снисходительное эстетствование интеллектуала, недолюбливающего «толпу» и меня в том числе. Второе прочтение заставило начать задумываться. А третье – открыло глаза, и мы с покойным маэстро подружились – как младший со старшим. Говоря о рассказе «Юг», хочу добавить, что по сей день (мне всё это моя старшая дочка Оля рассказывает, она профессиональный литературовед) учёные спорят, погиб герой в конце рассказа или остался жив. Вот Вам и однозначная трактовка! А знаете, что ответил Борхес, когда его спросили, так всё-таки что же было в конце? Он сказал: «Я не знаю, честное слово...»
В поэме «Двенадцать», которую воспринимают не просто по-разному, а диаметрально противоположным образом, есть строфа – последняя – которую однозначно никто и никогда не поймёт. Она заканчивается загадочными строками:

В белом венчике из роз
Впереди – Исус Христос.

Хотел бы отослать Вас к моему эссе «Загадка Александра Блока», где пытаюсь разгадать эту загадку, и не только её.
А вот ещё: рассказ Кортасара «Непрерывность парков» (снова-таки – моя Оля посоветовала). Это классический постмодернистский рассказ, причём – вот что меня поразило (сейчас уже не поражает, привык и понял положение дел), - этот рассказ изучают в ВУЗах на базовом (!!) уровне изучения испанского языка. Постмодернизм, Алиса, используют для изучения языка – а в Росси, увы, даже не знают, что это такое, и снисходительно – держа в голове Сорокина с Пелевиным – ухмыляются, мол, что за неполноценный эпатаж и как и зачем можно понять все эти жёлто-фиолетовые ассоциации с бесконечными повторами (об этом ниже). Так вот, этот крохотный, на одну страничку, рассказище настолько неоднозначен, что мне пришло в голову написать одно (только одно, а их может быть сколько угодно, как непрерывных парков) из возможных продолжений, я его назвал «Непрерывность». И там мы с Кортасаром – соавторы: он – писатель, я – читатель.
Постмодернистское произведение возможно только при таком соавторстве, иначе произведения нет. Вот я и жду от моих соавторов-читателей такого же вклада, какой делаю я сам.
Теперь перейдём к другому аспекту понимания.
Читая постмодернистскую вещь, нужно помнить, что в ней обязательно заложена загадка, что-то закодировано, потому что автор не хочет называть вещи своими именами: ему это было бы неинтересно, и он полагает, что читателю – его соавтору – тоже. Он – автор – играет с читателем в игру и ждёт от читателя партнёрства, а не соперничества. Он – автор – может позволить себе (а значит, и пригласить к этому читателя) написать произведение от лица двух или нескольких человек; перемешать пространство и время, процитировать других писателей; даже – как у Мигеля де Унамуно, испанского классика, - заставить собственного персонажа обратиться к автору с просьбой не убивать его. Тем самым автор просит читателя: «Дорогой мой соавтор, помоги мне написать и понять мой рассказ. Мне без тебя это не удастся. А если и удастся – без тебя мой рассказ не сможет иметь смысла».
И больше всего автора ранит не искренность – её-то он как раз и хочет, - а нежелание понимать. Быстрое прочтение с последующим вынесением вердикта. Ведь откровенность зиждется на понимании или – это ничуть не меньше – на желании понять. На отсутствии же такого желания зиждется не искренность, а либо наивное чувство собственного величия, либо – чаще – подавляемый комплекс вторичности. Но Вам, Алиса, всё удастся, потому что Вы и талантливы, и хотите учиться. Это – залог успеха, поэтому продолжим.
Вспоминаю, как смотрел однажды фильм Абуладзе «Мольба» в почти пустом кинотеатре – сбежал с работы на утренний сеанс. Нас, зрителей, было трое: в нескольких рядах передо мной сидели две пожилые женщины. Не помню, почему я не пересел, но не пересел, и вот что услышал. Когда зазвучали стихи Важи Пшавелы в переводе Николая Заболоцкого и я попытался дышать нормально, но у меня не получалось, одна из женщин (дай Бог ей здоровья, если она ещё жива!..), громко прошептала другой: «Зачем мне эти стихи?». Думаю, это именно тот вопрос, который должен себе задавать каждый читатель (зритель):
Зачем?
Но, задав, нужно приложить усилия и постараться найти ответ. А если не удастся найти, поискать причину неудачи сначала не в авторе, а – в себе.

Для понимания произведения нужно постараться найти зацепку. Вот, скажем, мой скромный рассказ «Фиолетовые чернила». Сделать вывод, подобный поспешному Вашему, можно только в том случае, если не найти ни одной. Поэтому давайте вернёмся туда и попробуем поработать вместе, я Вам помогу. В этом рассказе речь идёт о двух людях – муже и жене, живущих вместе, но параллельными жизнями. Они вспоминают о прошлом, которое давно и навсегда ушло, они возвращают это прошлое для себя, но оно безнадёжно не возвращается... Как это передать? Назвав вещи своими именами? Но тогда читателя – моего читателя - я вряд ли трону. Мне нужно ярко, сильно, страстно, даже больно, прокричать ему о происходящем. Как? Я решил использовать образы классических литературных произведений, и тогда читатель увидит, что эти двое живут в разных образах, а если образы и пересекаются, то восприятие их – разное. Я отдаю себе отчёт в том, что у читателя вполне может быть другой «набор» важных для него образов, но в чём-то мы с ним совпадём обязательно. И стоит ему понять хотя бы один из этих образов-зацепок, как он будет знать главное: тут есть эти образы, нужно их искать, - и не воспринимать говоримое «в лоб». А теперь, Алиса, давайте углубимся: гранатовый цвет, замёрзший клён, флейта в водосточной трубе, фиолетовые чернила с февралём, фонарь, чёрно-жёлтая гамма... Что-нибудь будит в душе? Ну, вот, например:

Февраль. Достать чернил и плакать.

Если да – надеюсь, что да! – тогда Вы допустите, что, наверно, две сестрички – тоже неспроста, это не просто сёстры ходят туда-сюда. А значит, и остальное – неспроста. И образы эти – станут такими же Вашими, Алиса, как они стали моими! И Вы захотите видеть их снова, и будете ждать их повторения, и повторение не то что не будет «утомлять» Вас, а будет таким же необходимым и неизбежным для Вас, как и – для меня. И Вам захочется прочитать щемящую книгу о мальчике в бейсболке и девочке, идущей по бордюру.
Захочется?
И тогда в рассказе «Под музыку» Вы постараетесь решить для себя – а ведь каждый решает именно для себя, потому что – помните? – прочтений возможно несколько! – что же это за скамейки хлопают. Это – главное, потому и повторяю, потому и насаждаю, если угодно, этот образ, - а знание ансамблей, - да какое это имеет значение? У моего поколения – одни, у Вашего – другие. И кино другое, на моих «Солярисе» и «Зеркале» не все же воспитывались, ну, и что тут плохого? Главное – скамейки хлопают, и рукописи горят... И «Грот» у каждого поколения – свой, важно – что он был. Ну, а то, что забавный жучок – это «Битлз», так это же на поверхности. Doors, Led Zeppelin – в меньшей степени, ну, и что? Замените этот образ – Вы же догадались, что это именно образ, верно? – на аналогичный свой, и у Вас получится своё собственное прочтение, - так это же именно то, к чему я стремился!

2

М.С.Блехман

Загадка Александра Блока

Раб, который стал на место Божие... и есть последний величайший Хам.
Дмитрий Мережковский.

   
Сегодня я гений.
Александр Блок.

Хочу поговорить с вами о том, что кажется мне величайшей тайной одного из величайших русских поэтов. Нет-нет, сенсаций относительно личной жизни Александра Блока не будет, она меня совершенно не интересует. Он был талантлив, поэтому ему есть чем заинтересовать человечество, и привлекать для этого факты личной жизни не имеет смысла. Для меня загадка Блока – в другом.
Часть этой загадки – в восприятии Блоком Октябрьской революции. Восприятии, которое выразилось в двух полностью противоречащих одно другому, хотя и написанных одновременно, произведениях – статье «Интеллигенция и революция»[1]  и поэме «Двенадцать»[2]. Вторая же часть загадки – в таинственной двуплановости поэмы: в ней об одних и тех же событиях, кажется, рассказывают совершенно разные люди.
Многие из нас полагают, что «Двенадцать» - это панегирик, спетый счастливым поэтом долгожданному Октябрю. Плоский панегирик без загадок и необходимости поиска ответов. А для меня поэма Блока – суровый, хмурый взгляд изнутри на катастрофу, произошедшую с Россией. Эстетически – завораживающий литературный шедевр, заставляющий размышлять и пытаться делать выводы. Политически – едва ли не первое диссидентское произведение, идейная основа Самиздата 70-х годов – только на более высоком - наивысшем - литературном уровне.

Итак, подумаем вместе.

Сделайте нам весело

В один и тот же год, в один и тот же месяц – в январе 1918 года, Александр Блок написал два небольших произведения, каждое из которых занимает 10 страниц и в которых, как мне видится, столкнулись два его «я».
Начну со статьи «Интеллигенция и революция». Эта статья – яростная попытка интеллигента Блока раскрыть глаза собратьям-интеллигентам на великую Революцию, убедить их, а заодно или даже скорее всего – себя самого – в том, что она, эта революция, есть благо для их страны и для всего прогрессивного человечества.

«Мы, русские, - пишет Блок, - переживаем эпоху, имеющую немного равных себе по величию».

Причём величие это – со знаком плюс. На помощь призываются бесспорные авторитеты:

Тютчев:

Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые....

Гоголь – конечно же, Россия как несущаяся тройка.

Достоевский – «увидевший» (не глазами ли шедшего на правое дело Раскольникова?) тот Петербург, в котором Блоку довелось встретить Революцию.

Это, по словам Блока,

«та Россия, которую видели в устрашающих и пророческих снах наши великие писатели».

Правда, он не цитирует Пушкина и Лермонтова: первый видел «устрашающий сон» о русском бунте, бессмысленном и беспощадном, а второй – равный по «устрашающему» эффекту пророческий сон о том, что

Настанет год, России чёрный год,
Когда царей корона упадёт.

«Россия, - пишет Блок, - это буря». Он не уточняет, постоянный или временный характер имеет это беспокойное состояние, однако, по его мнению, оно является объективно безусловным благом. Почему же? Какое добро может нести буря России, а заодно и «всей Европе»? А вот какое: русские интеллигенты ждали, призывали «бурю» и испытывали «чувство болезни и тоски в годы 1909-1916».
Тема, даже, если угодно, «философия» скуки – это один из главных мотивов русской литературы. Но не та, о которой писал Гоголь:

«Скучно жить на этом свете, господа».

В этих трагических словах – до боли сдержанное выражение безнадёжности, охватившей писателя, который не может быть бесстрастным созерцателем того, как бесчисленные несчастные иваны ивановичи и иваны никифоровичи на его глазах пропадают в бессмысленной борьбе непонятно, за что, за свои крохотные идеалы и не менее крохотные ценности. Гоголь не захотел  сказать «Больно», а предпочёл другое – ещё более трагичное в данном контексте – «Скучно». В этом «скучно» - конечно же, не скука, а боль, усталость, сочувствие, невозможность отстраниться. В этом слове – трагедия осознаваемой беспомощности.
Совсем по-иному «скучно» было персонажам Чехова, которых писатель представлял себе и читателям ненужными новому веку интеллигентами века уходящего. В «Трёх сёстрах» звучит предчувствие «бури», которая «сдует» с общества «лень», «равнодушие», «гнилую скуку». Казалось бы – зачем вам какая-то неведомая буря, чтобы не лениться, не скучать и не быть равнодушными? Чего, казалось бы, проще? Однако нет, «интеллигенции» (а эти зевающие и страдающие от собственной зевоты люди считают себя интеллигентами), с собственным бездельем своими силами не справиться. Им нужна для этого сила посторонняя.

И Дмитрий Мережковский – тоже о скуке. Вот как он описывает время после первой российской революции:

«Мы теперь уже вышли из этого предгрозового затишья – из чеховской скуки; мы уже видим грозу, которую он предсказывал».[3]

Александр Блок в статье «Интеллигенция и революция» пишет:

«Мы любили эти диссонансы, эти рёвы, эти звоны, эти неожиданные переходы...»

Иными словами – позвольте мне перефразировать впавшего в романтическое состояние поэта, - революция – это красиво. Без неё – тоска и скука.
Вот мировая война, в отличие от русской революции, - это некрасиво, это «болота, болота, болота».

«Люди глазеют на это всё, изнывая от скуки, пропадая от безделья».

Продолжаю цитировать в уверенности, что вы восхититесь:

«Бомба упадёт иногда – на кладбище, иногда - на стадо скотов, иногда – на стадо людей; а чаще, конечно, в болото; это – тысячи народных рублей в болоте».

По всей вероятности, автор имеет в виду две категории людей: одни сгруппировались в стадо, тогда как другие названы гордым (для Блока) словом «народ» и судьбой чьих накоплений он озабочен.
Но я снова обращаю ваше внимание на слово «скука» - оно является ключевым и в статье, и в поэме.

«Жизнь наша, - пишет Блок, - лживая, грязная, скучная (!), безобразная».

А должна она быть

«справедливой, чистой, весёлой и прекрасной».

Революция, по прозаическому (поэтическое будет в поэме «Двенадцать») определению Блока, – это

«когда такие замыслы разрывают сковывавшие их путы и бросаются бурным потоком, доламывая плотины, обсыпая куски берегов».

Каков образ? Река рвёт, ломает плотины, рушит берега – что в самом деле может быть прекраснее? Это ли не источник долгожданного веселья, в отличие от многолетней скуки в образе уныло текущей реки, не разрушающей унылых же берегов?
Сделайте нам весело – сломайте пару плотин. Ну, а кому от нашей Революции весело не станет, к тому будут применены меры революционного увеселения, о чём Блок и написал поэму «Двенадцать». Но там – в поэме – он был самим собой, то есть поэтом. А здесь, в статье, он старается быть то ли горланом и главарём[4], то ли сознательнейшим из интеллигентов, каковым интеллигентам он растолковывает, какое, оказывается, на них снизошло радикальное счастье – Революция.

«Меньшее, более умеренное, более низменное – называется мятежом, бунтом, переворотом. Но это называется революцией».

Хотел бы спросить у великого поэта, временно переквалифицировавшегося в публициста: а кто убедил вас в том, что «это» - как раз не «мятеж, бунт, переворот»? Вы сами изобрели критерии или вам разъяснили, чтобы вы донесли Истину в последней инстанции до масс растерявшейся интеллигенции? Сколько плотин нужно сломать, чтобы разгул стихии заслужил у вас высокое наименование «революция» вместо низкого – «стихийное бедствие»?
Но не будем забегать вперёд: поэма «Двенадцать» даст нам ответы и на эти вопросы, и на многие другие. И поставит жирный крест на апологетике «весёлой» революции. А пока – статья.
Распаляясь, Блок выдаёт ещё один перл, причём очень талантливо написанный, как талантливо всё, что он пишет. Сравним два синонимичных пассажа. Первый – мой, заведомо примитивный:

«Сколько ни мечтай о (смешно сказать) «высоком» и «благородном», революция не для того делается. Тоже мне, мечтатель! Таких, как ты – полно, наивных дурачков. Околпачат вас, как пить дать. Кто поприличнее – тому конец придёт, не сомневайся. А мерзавцам – наоборот, хорошо будет. Зато – последний раз повторяю – Революция. Святое дело, понял? Или доходчивей объяснить?»

Это – языком, близким к «уличному» языку «Двенадцати», без сантиментов и рек, вышедших из берегов, и очищающих ураганах. А вот – обещанный высокохудожественный перл:

«Горе тем, кто думает найти в революции исполнение только своих мечтаний, как бы высоки и благородны они ни были. Революция, как грозовой вихрь, как снежный буран, всегда несёт новое и неожиданное; она жестоко обманывает многих; она легко калечит в своём водовороте достойного; она часто выносит на сушу невредимыми недостойных; но это её – частности (!), это не меняет ни общего направления потока, ни того грозного и оглушительного гула, который издаёт поток. Гул этот – о великом».

Особое ваше внимание обращаю на следующий фрагмент перла: «Это, - пишет возбуждённый автор, - её (то есть Революции) частности». Он именует «частностями» - «жестокий обман», «калечение достойных», «невредимость недостойных».
А теперь сравните с оригиналом мою неталантливую, скучную, пользуясь излюбленным эпитетом Блока и прочих левых российских интеллектуалов, интерпретацию нескучного пассажа выдающегося поэта. В принципе – одно и то же. Но у Блока в статье «Интеллигенция и революция» – «красиво», а у меня (а также в поэме «Двенадцать») – нет. Вот и всё отличие. Но зато когда «красиво», тогда чуткое ухо интеллектуала не страдает, равно как и его не менее чуткий нос. Главное –сказать эффектно и возвышенно.
Но автор идёт ещё дальше. Возникающие перед его воспалённым взором образы сродни галлюцинациям:

«Мировой циклон донесёт в заметённые снегом страны тёплый ветер и нежный запах апельсинных рощ; увлажнит спалённые солнцем степи юга прохладным северным дождём».

То есть весело будет всем.
А какое всё это будет иметь практическое выражение? Или, как спросил Осип Мандельштам:

Кого ещё убьёшь? Кого ещё прославишь?
Какую выдумаешь ложь?[5]

То есть, примитивно выражаясь, сколько тысяч или миллионов «достойных» потребуется «искалечить» и «жестоко обмануть»? Увы, автор статьи не приводит прозаических деталей (для этого есть поэма «Двенадцать»). Зато апельсиновыми рощами запахнет и степи увлажнятся. Ну, а если результирующие апельсины не только выращивать, но и нюхать будет уже некому, так просим не обессудить: горе тем, кто тщится найти в Революции исполнение своих мечтаний. Одни ведь мечтают о том, чтобы пусть себе было бы скучно, но при этом обошлось без ломания плотин и рёбер, тогда как другие – передовые, смотрящие вдаль, как автор статьи «Интеллигенция и революция», - имеют более правильные желания: они жаждут веселья и зиждущейся на последнем всеразрушающей социальной справедливости.

Загадочная душа

В своей статье Блок выражает и отстаивает то, что нередко именуют «загадочной русской душой». Для растолковывания сути этого непостижимого социально-психологического феномена он, как мы увидим ниже, привлекает авторитет русских писателей-классиков, а затем уже переходит к размышлениям о народе как таковом. Правда, мне до сих пор неясно, какое отношение все эти рассуждения Блока и компании (современной нам и при этом весьма многочисленной) о «русской душе» имеют к русскому народу. Впрочем, зачем им, рассуждениям, нужно иметь отношение к чему бы то ни было, кроме красивости слога?
Под загадочностью, таинственностью этой самой русской души нынешними апологетами «особого российского пути» и непостижимой глубины того, что по странному недоразумению именуется некоей особенной «русской душой», обычно понимаются (и в этом, очевидно, состоит особая любовь к русскому народу) необузданность нрава, неограниченность желаний, мечты о запредельном и необузданное же впадание в крайности, навеянное, очевидно, неограниченностью российских просторов. То есть любовь – по-рогожински, с пусканием крови предмету обожания: бьёт – значит любит, убьёт – значит любит до смерти; стремление к совершенству – по-раскольниковски: пока кого-нибудь не зарублю, душа не успокоится, личное моё совершенство не наступит. Если гулять – то в стельку, если дискутировать – то стенка на стенку и желательно в кровь. Не вяло, не скучно, а весело и удало.
Понимаемой таким диковинным образом «русской душе» обычно приписывают бессребренничество, включая ветер в карманах и голове, гордое неприятие мещанского уюта, выражающееся, среди прочего, в принципиальном немытии полов, рук и посуды, бесхитростность и яркий темперамент – соответственно стремление быть объегоренным и бурную нелюбовь к объегорившему.
Противоположностью же «русской разудалости» считаются порицаемые идеологами и апологетами российской самобытности и активно приписываемые худшим представителям других народов хитрость, коварство, стяжательство, трезвость и прочие проявления буржуазной безнравственности и бездуховности.
Говоря упрощённо, загадочность «русской души», как учат нас её идеологи, до полного умопомрачения любящие то, что они имеют смелость называть русской душой, несовместима с гладко выбритым лицом, отсутствием перегарного духа и стремлением достичь в жизни большего, чем возможность яростно скучать. Высокая, возводимая в культ последователями членов общества Михаила Архангела «российская духовность» исключает презираемые ввиду их хронического отсутствия материальные блага, наличие каковых трактуется как результат бездуховности, умения урвать и объегорить же.
Само собой разумеется, что в контексте этой самой таинственной «российской духовности» понятия «заработать» и «урвать» считаются идентичными по определению, ибо нельзя же, в самом деле, заработать, не урвав, не стяжав и не объегорив.
В связи с вышеизложенным, отличие «русской души» от всех прочих душ состоит именно в её загадочности, поскольку загадкой остаётся и беспредельное буйство нрава, и раздирание верхней одежды на груди в равновеликих порывах любви и ненависти, и возлагание вины как на несправедливость жизни, так и на сонмы хитромудрых супостатов, таящихся среди бескрайних равнин и за их рубежами. И при всём том – кипящая вера в особую роль и таинственное предназначение России.
Обо всём этом талантливо повествует в своей статье Александр Блок. Именно «русская душа» явилась, по его мнению, первопричиной великой Революции. Сомнений же в том, что случившееся было милой его сердцу «революцией», а не каким-нибудь приземлённым «переворотом» или «бунтом», у Блока нет. На то и «русская душа», чтобы инициировать столь возвышенный социальный катаклизм.
Отсылая читателя к русским писателям как выразителям особенности и загадочности народной души, Блок предпочитает фактам неподражаемую цветистость слога.

«Русские художники, - заявляет Блок, которому, конечно, виднее, - ждали от России чего-нибудь великого и неподражаемого, ведь большому кораблю – большое плавание».

«Они, - пишет Блок о русских писателях, - как и народная душа, их вспоившая, никогда не отличались расчётливостью, умеренностью и аккуратностью».

И в самом деле, заметим мы вслед за поэтом, - нечего стоящему человеку опускаться до умеренности, расчётливости и аккуратности, ибо перечисленные качества есть не что иное, как не свойственная российской духовности буржуазная подлость. Яркой личности надлежит быть неумеренной, разнузданной и неаккуратной и жить не разумом, а клокочущими страстями. Чем меньше – учат нас идеологи михаилоархангеловщины - используешь мозг и, соответственно, чем больше в тебе первозданно-необузданных эмоций, тем большего уважения и восхищения ты заслуживаешь у вышеупомянутых ценителей «загадочной русскости».
Снова-таки неясно: а при чём же здесь русский народ? Не заслуживает ли он более уважительного разговора? Судя по опусу Александра Блока – не заслуживает. Хватит с него и «загадочности».
Великие русские писатели, как выражается Блок, «погружались во мрак», но при этом – «верили в свет». Жаль, что автор не погружает нас, читателей, в суть этих образов и не растолковывает нам, что для него (именно для него) есть свет и что есть мрак, зато звучит всё говоримое им возвышенно и романтично. Образы поглощают поэта, начинают управлять его пером.

«И каждый из них, - пишет Блок о русских классиках, - как весь народ, выносивший их под сердцем (оказывается, автора «Идиота», «Бесов» и «Братьев Карамазовых» народ выносил под сердцем, а выносив, принялся запоем читать перед сном эти произведения, к коим изначально приложил руку и грудь – М.С.Б.), - скрежетал зубами во мраке, отчаянии, часто - злобе».

Пишу эти строки и напрягаю все душевные силы, чтобы представить себе злобно скрежещущих зубами Пушкина, Толстого, Достоевского, Лермонтова, Тютчева, Лескова, Островского, Чехова, .. Блока. Нет, не представляется. Возможно, потому, что не дано мне понять «загадочную русскую душу»? А может быть, потому, что у вышеуказанных авторов не было умения и привычки злобствовать и скрежетать? Быть недовольными – были. Критиковать и даже ужасаться – тоже были. Но вот только не «злобствовать» и не «скрежетать». Потому что злобствование и прочие проявления коммунально-кухонной психологии не имеют ничего общего с писательским трудом и писательским же талантом. И, возможно, наличие таланта и «обычной», не «загадочной», души – русской, французской, украинской, еврейской, якутской (да и есть ли у души национальность?) заменяет необходимость объяснять злобное буйство и впадание в пожизненную меланхолию непостижимыми и неповторимыми особенностями «загадочной» необычности?
В связи с этим умиляет следующий адамант разгулявшегося автора. Александр Блок заходит максимально далеко в своей высокой нелюбви к тем, кто не приемлет Революцию, а

«сколачиваются в общества и государства и окружают друг от друга стенками прав и обязанностей»,

то есть Революция – против общества, государства, прав и обязанностей, - и вдруг, как-то даже неожиданно, говорит (восторгнитесь):

«Тому, кто так думает, и жить не стоит».

Идея – сама по себе заслуживающая внимания. Зачем, в самом деле, прозябать на белом свете тому, кому вместо очистительного революционного рёва слышится рык? Тому, кто не понимает важности и полезности свершающихся на его же благо душегубств? Кто не обладает душой, жаждущей тотального веселья?
В статье «Интеллигенция и революция» перл сменяется адамантом, адамант – новым перлом, ещё более увесистым. Не могу удержаться от желания цитировать и цитировать:

«Смертельная усталость (она же – скука – М.С.Б.) сменяется животной (!) бодростью».

Снова напрягаю умственные способности, пытаясь понять, бодрость какого именно животного лежит в основе российской Революции.

«Надо понять, что народ русский, как Иванушка-дурачок (!), только что с кровати схватился».

Вот, оказывается, каков русский народ! Сказал бы так немец или француз или американец – назван был бы русофобом. А Блоку (и его последователям – нынешним российским «патриотам») – прощается.
Ну, хорошо, допустим, но когда же именно Иванушка-дурачок успел вскормить и вспоить великих русских писателей? Очевидно, кормя Достоевского с Лесковым, он дремал на емелиной печи?
Просветив нас насчёт того, кому на Руси жить позволено и чем народ русский похож на сказочного дурачка, Александр Блок переходит к конструктивной попытке объяснить читателю, ещё не проникшемуся глубинной важностью революционных перемен и не почуявшему запаха апельсиновых рощ, как должно быть устроено общество, зиждущееся на загадочности «русской души». Блоку страстно (это чувствуется) хочется понять и обосновать нелюбовь революционных выходцев из глубин таинственного народа к краеугольным камням демократии.
Первым и главным из зол поэт считает выборную систему. Причин тут – несколько. Одна из них – это, оказывается, неграмотность русского человека (очевидно, компенсируемая богатством его души?). Как втолковать этой тёмной России, что

«Учредительное собрание – не царь»?

Как объяснить любимому, но тупому народу, что Учредительное Собрание нужно воспринимать не как ниспосланное свыше счастье, а – на свою голову – право и необходимость самим избирать? То есть как научить тёмную массу выбирать верховных правителей, если эта масса привыкла к «данному свыше» отцу всех народов бескрайней империи – царю-батюшке? Да и вообще, как объяснить народу, что такое это самое «учредительное собрание»?
А если объяснить трудно, то и объяснять не нужно, и выборы, значит, не нужны. Лучше предложить горячу любимому «Ивану-дураку» смести с лица бывшей империи все препоны к светлому будущему, и вся недолга. То есть у по-звериному радующегося «дурака» – достаточно душевных и физических сил для свершения Революции, но недостаточно умственных – для выборов депутатов парламента. К такому выводу, по сути дела, приходит Александр Блок.

Причина вторая – выборное мошенничество и взяточничество», в котором

«захлебнулись» даже «самые цивилизованные страны».

Тоже понятно. Не правда ли: если водка мешает работе – брось работу. Чтобы не воровали голоса избирателей, устраним причину воровства, то есть парламентские выборы, партии, Советы, а потом, возможно, и избирателей... Ой, погодите! Всё верно, только вот Советы трогать вождь Революции не велел... А как же тогда с ними быть? Назначать, что ли, депутатов? Впрочем, почему бы и нет? Как сказал не предполагавший грядущего своего расстрела Алексей Иванович Рыков, «у нас вполне может быть две партии: одна – мы, а другая – в тюрьме». И та, которая «мы», определит, кому – в Советы, а кому – в ту самую тюрьму. Заодно убьём двух зайцев: избавимся и от лишних людей, которым жить всё равно не стоит (терминология Александра Блока), и от буржуазной, с позволения сказать, «демократии» с её продажностью, лживостью и парламентскими говорильнями (термин уже упомянутого вождя Революции).
И тут выявляется третья причина нелюбви Блока – автора статьи «Интеллигенция и революция» - к демократии с её представительской системой:

«Потому что самому всё хочется «проконтролировать», сам всё хочу, не желаю, чтобы меня «представляли».

В связи с этим ярким заявлением я думаю: а что, если «загадочная душа» будет официально признана существующей у всех ста пятидесяти миллионов «проснувшихся дурачков»? Означает ли это, что «контролировать» будет каждый из них? Ну, хорошо, отбросим миллионов двадцать-тридцать (сорок? пятьдесят?) тех, кому жить не следует, - и всё равно ведь останется многовато. Не придётся ли тогда (когда останется многовато) отстранить от функции «контроля» остальных, невзирая на всю правильность и правоверность их душ, и поручить дело «контроля» рев- и рейхс-комиссариатам?
Эту плодотворную идею не раз пытались реализовать на практике – правда, без использования метафор об Иванушке-дурачке и апельсиновых рощах. Ну, да скудость формы компенсировалась величием содержания. Каждому своё[6], как было сказано на воротах одного из тех мест, где указанную идею пытались воплотить в реальность путём массового устранения тех, кому жить не стоит. Ваше, так сказать, слово, товарищ маузер[7].

Талант, проявляемый Блоком в старании объяснить правоту революционных лозунгов, радует и впечатляет.

«Почему, - спрашивает он (подозреваю, что у себя, иначе можно нарваться на ответ – М.С.Б.), - «долой суды?»

И правда, почему? Попробуйте угадать, интересно же. Не можете? И не сможете, ибо не обладаете той великой способностью бежать впереди паровоза и быть святее Папы Римского, какую проявил в своём труде Александр Блок. Очередной его перл – один из ярчайших в статье – привожу, как и всё предыдущее, добуквенно:

«Жулик – он жулик и есть; уж согрешил, уж потерял душу; осталась одна злоба или одни покаянные слёзы: либо удрать, либо на каторгу; только бы с глаз долой. Чего же ещё над ним, напакостившим, измываться?»

Вдумайтесь, читатель: «жулик» - то есть не только собственно жулик (о судах ведь речь идёт, то есть о преступлениях всякого рода), но и вор, убийца, насильник, грабитель и иже с ними, - уже потерял свою (загадочную?) душу, что и является максимальным наказанием для него. А посему подвергать несчастного громилу самой страшной каре – судебному разбирательству его дела – было бы неслыханной жестокостью. Ну, хорошо, а как же тогда – «на каторгу»? Без суда? И без следствия? А вдруг он и не «жулик» совсем? Кто будет разбираться и «контролировать»? Военно-полевой трибунал? Не дешевле ли будет просто порешить потерявшего душу мерзавца, чтоб не мучился? А виновен – не виновен, пропала душа – не пропала... Кто его знает, да и зачем? У нас этих «иванушек-дурачков» не один миллион про запас.
Возникает ещё один вопрос к автору статьи: а с чего он, собственно, взял, что в суде только «судят»? Суд – это ведь место решения споров, зачем же его-то – это место - «долой»? А затем – поясняет нерадивым читателям защитник Революции, - что в суде – «аблакат» и судья, оба – баре, и простому народу все ихние «уложения» с «разъяснениями» непонятны. Прямо как у Чехова в рассказе «Злоумышленник» следователь-барин с умным видом дипломированного садиста измывается над только что проснувшимся Иванушкой-дурачком, вся провинность которого состоит в том, что он, как и его односельчане – тоже иванушки, и тоже дурачки, - откручивал гайки от рельсов. Ну, не скучно ли народу со всеми этими умствующими аблакатами? Не смести ли их мощным освежающим потоком, чтоб запахло апельсиновыми рощами и всем прочим, чему полагается пахнуть в такой судьбоносный момент?
Как показывает практика, дело это вполне реальное. Нужно только растолковать загадочному разудалому Иванушке, кого конкретно надо, слезши с печи, подвергнуть воздействию справедливого революционного энтузиазма. А то ведь выдающемуся поэту и прочим творческим интеллигентам стало скучно. Тоскливо сделалось творческим интеллигентам. Вот и предлагает поэт из классического (ещё с античных времён) треугольника властей оставить только одну – исполнительную. Она будет и писать законы, и судить кого следует (а она-то уж знает, кого следует), и в исполнение приводить – то, что сама присудит. Вот, оказывается, чего ждали от жизни русские классики. Не читали? Прочитайте – наверно, где-то у них что-то такое написано. Вот, например, это – почти за полвека до Революции:

«Нелегко разобрать, куда мы подвигаемся, идучи этак на ножах, которыми кому-то всё путное в клочья хочется порезать; но одно только покуда во всём этом ясно: всё это пролог чего-то большого, что неотразимо должно наступить».[8]

Итак, Блок спел панегирик народу и его интеллектуальному авангарду, жаждущим веселья. Автор статьи  затратил массу душевных сил, чтобы показать и доказать братьям-интеллигентам (или всё же себе самому?), как хорош и велик в своей загадочности российский народ, как прекрасно, духовно, осмысленно затеянное им действо под названием «революция».
И тут Блока прорывает - высокая романтика сменяется низкой прозой. Оказывается, в основе Революции лежат не стремление к веселью и любовь к апельсиновым рощам, а прозаическая, но оттого не менее острая жажда мести. Вот только надо же как-то оправдать эту прозу – после безудержного эмоционально-поэтического всплеска эмоций.

Да, - соглашается поэт, - иванушки разрушают древние соборы, гадят в барских усадьбах, валят столетние парки. Внимание: глаголы «гадят» и «валят» принадлежит Блоку, я только цитирую.

Да, отдельные перегибы в отдельных случаях имеют место. Однако являются ли тотальное гажение в усадьбах и вырубление деревьев вполне очистительными событиями в духе романтической Революции? Поэт понимает, разумеется, что нагадить под домом кого бы то ни было, как бы неромантичен и буржуазен этот кто-то ни был, не означает принести долгожданный запах очистительных перемен, поэтому даёт нам объяснение указанных действий перевозбуждённой части народа. И как же мы сами-то не догадались? Ну, конечно: просто-напросто народ обуян неизбежной и самою собой разумеющейся жаждой справедливого реванша, что списывает с него все грехи – да и грехи ли, в самом деле?

Да, гадят, но почему?

«Потому, что там насиловали и пороли девок».

То есть отмена крепостного права за полвека до написания статьи «Интеллигенция и революция» так и не сработала, вследствие чего девки были по-прежнему пороты и насилуемы, а значит, не нагадить под окнами порющих насильников было бы верхом революционной несознательности.

Да, столетним паркам пришёл конец, но почему?

«Потому, что сто лет под их развесистыми липами и клёнами, господа показывали свою власть: тыкали в нос нищему – мошной, а дураку – образованностью».

Не призван ли данный тезис пробудить перед нашим взором ярчайшую из картин: толпы нищих идиотов (последний термин я употребляю не в социально-политическом, а в сугубо клиническом смысле) наводняют столетний парк и, расположившись под клёнами и липами, ждут явления господина народу. Барин выходит к ним с туго набитой мошной и признаками образованности на надменном лице. Обходя сонм дегенератов (этот термин также употреблён мною в исключительно клиническом смысле), барин хвастливо-презрительно заявляет, тыча себе пальцем в лоб: «Смотрите, какой я умный!» А потом – тыча в оттопыренный карман: «Смотрите, какой я богатый!» Не озвереешь ли от такой несправедливости? И не побежишь ли рубить направо и налево ненавистные липы с клёнами?
Ну, и, наконец, не менее справедливо иванушки-правдоносцы поступают с христианскими храмами: выражаясь революционным сленгом Александра Блока – «дырявят древний собор». Почему? Разумеется, не потому, что им было дано авторитетное наставление относительно борьбы с опиумом для народа, а потому – разъясняет всё понявший интеллектуал, - что

«Сто лет здесь ожиревший поп, икая, брал взятки и торговал водкой».

Могучесть подаренного нам образа поражает воображение. Прихожане мужеского полу толпятся вокруг заплывшего жиром, икающего служителя культа, искушают его возможностью лёгкой наживы, а он в знак благодарности отпускает им грехи (да и грехи ли?), продавая пастве горячительные напитки. Разумеется, супругам спаиваемых представителей народа это не понравилось, и они потребовали от последних совершить Революцию, то есть разрушить место религиозных вакханалий, что впавшие в революционный восторг мужья с удовольствием сделали, тем самым избегнув соблазна продолжать давать взятки и быть споенными.
И вот все эти «самосуды» и «красный петух» (терминология Блока), которые, как отмечает поэт, «лучше гнетущей немузыкальности» (терминология его же) окружающей действительности, должны прокатиться по всему миру и вызвать бурную поддержку тамошних масс и сознательных интеллектуалов, равно как инициировать уже местные самосуды с местными же петухами. Поскольку, замечает поэт, и там ведь есть близкие ему по духу романтики. Тем самым Блок фактически распространяет понятие «загадочной души» за пределы России с населяющими её иванушками-дурачками. Значит, и там, в безнадёжных европах с америками, есть милые его сердцу дурачки – хотя и не иванушки.

Вот с какими словами Блок обращается к соратникам-романтикам:

«Всем телом, всем сердцем, всем сознанием – слушайте Революцию!»

Слушайте Революцию: устраивающую самосуды, гадящую в усадьбах, разрушающую церкви, вырубающую деревья, поджигающую дома. Слушайте эту музыку – и убеждайте себя и нытиков-интеллигентов («гнилых», как выразился всё тот же вождь Революции) в пользе и величии этой самой Революции.
Однако – вот беда – интеллигенция, так трепетно ожидавшая пришествия Революции, дождавшись, не услышала в ней не то что музыки, а даже отдельных нот.

«Буря! – восклицали они. – Скоро грянет буря!».

Грянула. Где же приличествующие такому замечательному событию восторги – сокрушается Блок, стыдя собратьев-интеллектуалов? Не вы ли мечтали об очередном «поднятии России на дыбы» – ещё раз, двести лет спустя после событий, описанных в «Медном всаднике»? Подняли. Где же ожидавшиеся аплодисменты? Где искренние приветствия по адресу освежающей бури, каковая буря есть в целом глубоко позитивное явление, невзирая на отдельные прозаические частности?
Народ выглядит несколько чересчур разгневанным и даже как бы потерявшим своё лицо? Да, - поясняет Блок, - но как же ему не гневаться и не терять лица? Народ-то наш по сути своей разудал, романтичен, таинственен, а в глубине загадочной души – весел и беззаботен, - но его ведь и пороли, и спаивали, и козни всяческие против него строили – вот он и озлел.
И поделом нам всем – возвышает поэт свой объясняющий голос. – Сами виноваты. Зачем было торговать водкой? А допускать появление аблакатов с депутатами? А строить церкви да устраивать выборы? А сажать липы с клёнами? Не скучно ли это? Не затхло ли? Не пошло? Как говаривал персонаж Михаила Зощенко, романтизьму во всём этом нет.
Ну, возможно, насчёт поротых девок, унижаемых в рощах народных массах, поголовно развратных священниках и аблакатах Кони, Плевако и иже с ними, поэт слегка перегнул палку в полемическом угаре, да ведь, не прилгнувши, беседы хорошей не бывает. Помните «Ревизора»? И как объяснить без этого причину самосудов, поджогов и разрухи?
«Интеллигенция и революция». Я читал эту статью Александра Блока – и думал: кого именно он старался убедить? Российскую интеллигенцию? Или самого себя?
Если бы не «Двенадцать», то как же не поверить его объяснениям? Как не пристыдить творческих и прочих интеллектуалов: негоже вам, братья по разуму, не понимать высокого. Негоже удаляться от масс. Пока не поздно (а ведь будет вам поздно!) – слушайте Революцию. Вдыхайте запах апельсинов. Держите нос по ветру Революции. Купайтесь в её хотя и мутных, но очищающих водах.
А лучше – скажу теперь уже я -  задайтесь вопросом: народ ли делает революции? Народ ли, которому было несладко – кто ж с этим спорит? – пошёл в России (да только ли в России?) рубить с плеча, мстить, жечь, гадить, стрелять и вешать? Народ ли «слез с печи» на радость уставшим от «немузыкальной жизни» интеллигентам?
И народом ли были эти «иванушки»?
Если бы не «Двенадцать» - возможно, мы бы поверили, что – да, народом. Слава Богу, Блок написал для нас «Двенадцать».

Задание особой важности

В том же 1918 году, в том же холодном январе Александр Блок пишет одно из самых загадочных произведений русской литературы – поэму «Двенадцать».

Введение в размышление

«Двенадцать» - сложные стихи. Настоящей поэзии зачастую не удаётся быть простой, поэты далеко не всегда умеют говорить «просто» - возможно, потому, что сложны, неоднозначны, иногда непонятны им самим те образы, которые они пытаются передать словами. Поэзия требует почти физического напряжения. Она по сути своей – многомерна, многозначна. И наличие рифм и ритма – не самое главное в ней. Поэтому, скажем, «Древо желаний» и «Мольба» Тенгиза Абуладзе, «Зеркало» Андрея Тарковского – для меня поэзия, тогда как рифмованные и нерифмованные констатации фактов - и не поэзия, и не проза. То есть не искусство.
Наблюдение, которое кажется мне интересным и парадоксальным: талантливое произведение талантливого писателя допускает разные, нередко диаметрально противоположные, прочтения. В связи с этим вопрос «что именно хотел сказать автор?» мне кажется в большинстве случаев не имеющим существенного значения. У писателя талантливого его произведение так самостоятельно и многопланово, что гадать о том, какой из этих планов соответствует замыслу автора, ничуть не интереснее, чем, объясняясь женщине в любви, размышлять, кого хотели её родители – мальчика или девочку.
«Интеллигенция и революция» представляется мне поэтому весьма талантливой статьёй: аргументы Блока, подобные заклинаниям шамана, звучат для кого-то – например, для Ильи Эренбурга[9] , попытавшегося дать Блоку решительную и очень серьезную отповедь, - как измена высоким идеалам, а для меня – что бы ни хотел Блок сказать своей статьёй - как совершенно антиреволюционные. По-моему, такая агитация за Революцию – это отличная агитация против неё. Попытка оправдать гадящего высокими идеалами – для кого-то, возможно, и звучит убедительно, но не для меня.
Главный вопрос, я думаю, состоит в том, почему один и тот же человек совершенно по-разному выражает своё отношение к одному и тому же событию, пусть и такому сложному, как революция? В этом – великая загадка Александра Блока. В моей статье я пытаюсь – с вашей помощью – разгадать эту загадку.

Почему?

За ответом обратимся к поэме «Двенадцать».

«Двенадцать» - поэма о Революции. Выдающиеся русские писатели воспринимали Революцию вроде бы по-разному, но в сущности... одинаково. Вот два совершенно разных поэта – Осип Мандельштам и Александр Блок. Они разные, но восприятие Революции, как оказывается, у них очень похожее. Послушайте, как отозвался на Революцию Мандельштам – почти одновременно с написанием «Интеллигенции и революции» и «Двенадцати»:

На страшной высоте блуждающий огонь!
Но разве так звезда мерцает?

Прозрачная весна над чёрною Невой
Сломалась, воск бессмертья тает;
О, если ты звезда – Петрополь, город твой,
Твой брат, Петрополь умирает.[10]

Не правда ли, в этих - почти библейских - образах ничего общего с апологетикой «освежающего урагана» и «очищающего огня»? Образы, возникающие в сознании одного из самых загадочных русских поэтов, кошмарны и чем-то напоминают капричос Гойи. Они – за гранью мышления «обычного» человека. Но, по крайней мере, в одном нет сомнения: кошмару ветхозаветного масштаба вполне соответствуют стихотворные образы. И никакой раздвоенности. Стопроцентная цельность.
А Блок? Читая статью и поэму, я начал подозревать, что Блок писал их совершенно одновременно – и спорил при этом сам с собой. Поэзия спорила с прозой. Десять страниц прозы и десять страниц поэзии. Поэт спорил с прозаиком-идеалистом внутри себя. Раздвоение великой личности на две неравновеликие части. В одном и том же году. В один и тот же месяц. Один и тот же человек.

«Интеллигенция и революция» заставляет думать – но недолго. «Двенадцать» не заставляет, но просит, умоляет подумать – и содрогнуться.

Давайте же выполним просьбу поэта.

Золотой ключик

«Двенадцать» - загадочное произведение, порождающее массу вопросов и попыток найти ответы на них.[11]  Даже всё знавший вождь Революции, прочитав поэму, сказал: «Не понимаю».
Один из поставленных Блоком вопросов – самый сложный - в последней строфе. Но к нему невозможно найти ответа, не вчитавшись в предшествующие строфы. И - это первейшее условие – не подобрав ключик – поистине золотой – ко всей загадочной поэме.
Что же это за ключик? А вот что: у поэмы – не один рассказчик, а двое. То есть они оба – один и тот же человек, Александр Блок, единый в двух ипостасях.
Одна из них – он сам. Не тот, который написал, статью «Интеллигенция и революция», а истинный Блок. Поэт, мыслящий библейскими образами, только, в отличие от Мандельштама, видящий в Революции трагедию не ветхозаветную, подобную Всемирному потопу, а катастрофу новозаветную – ещё одно Распятие.
Другая же ипостась – Блок в чёрной кожанке красногвардейца (или в бушлате революционного матроса), одного из тех самых «иванушек», только что слезших с печи, которых он пытался выдать в своей статье за народ.
Выходит, он, Блок, не народ? И Мандельштам не народ. И миллионы других людей, умеющих и любящих что-то делать и о чём-то думать - нет, не народ. Чтобы удостоиться чести быть причисленным к этому ордену, нужно отвинчивать гайки от рельсов, а не привинчивать; гадить в барской усадьбе, а не выращивать там деревья; ходить стенка на стенку, а не воспитывать детей и писать книги, а главное – состоять в непрекращающемся поиске разудалого веселья и в борьбе со смертельной скукой – путём, разумеется, «кроения миру в черепе», как сказал всё тот же горлан и главарь, он же, по словам И.В.Сталина, – «лучший, талантливейший поэт нашей эпохи».
Чтобы понять, каково быть одним из этих иванушек, Блок надел кожанку, пристегнул к ружью штык и – невидимый – выступил «державным шагом» – вместе с двенадцатью подельщиками – на выполнение некоего спущенного сверху задания особой важности. Какого? Не торопитесь, разберёмся и с этим.
Итак, одна из ипостасей Александра Блока шагает в стройных рядах вооружённых иванушек, а вторая – наблюдает и записывает свои наблюдения. Разумеется, записывает и то, что видит, и то, что слышит, передавая нам услышанное с точностью до слова, до междометия – разве что в стихах.
Вторая ипостась Блока – непосредственный исполнитель Революции. Это - миссия, которую Блок взвалил на себя умышленно, чтобы увидеть происходящее изнутри, глазами участника событий, а не отстранённого идеалиста вроде автора «Интеллигенции и революции».
А первая его ипостась – летописец и поэт, фиксирующий события и одновременно дающий им оценку, но не по принципу «хорошо – плохо», а создавая образы, которые он – поэт – видит и понимает, чтобы и мы поняли то, что понял он. В отличие от других произведений, в которых Блоку достаточно было быть поэтом, для осмысления Революции он вынужден стать её участником. Иначе – с темой такого масштаба даже он не смог бы справиться.
Я открыл для себя, что текст поэмы – чересполосица строк, произносимых то первой ипостасью Блока, то второй. «Первый» Блок изъясняется великим русским языком и мыслит как участник роковых евангельских событий. «Второй» - плюёт словами и словечками через плечо и под ноги ближнему, и с лица его не сходит брезгливая ухмылка.

Первый – евангелист.

Второй – смертельно уставший от безделья уголовник:

На спину б надо бубновый туз –
то есть клеймо каторжника.[12][i]

Первый – видит суть происходящего и пишет картину, краскам на которой не суждено выцвести. Или – первую «Хронику текущих событий»[13].

Или - снимает документальный фильм.

Второй – радуется невесть откуда свалившемуся счастью: тужурку выдали, ружьё вручили, и главное – самое главное – научили, что нужно делать. Да и делать-то ничего особенного не надо. Так, найти тут одного, и привести в исполнение... Ну, да нам знать не положено.

А мы с вами всё равно узнаем – в конце поэмы.

У этой чересполосицы нет в поэме никаких формальных выражений. Её нужно почувствовать, и тогда она предстанет одной из главных особенностей загадочного произведения. Вот её примеры:

Блок-поэт:

[i] Чёрный вечер.
Белый снег.
Ветер, ветер!
      На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер –
      На всём Божьем свете.

Блок-красногвардеец:

Завивает ветер
Белый снежок.
     Под снежком – ледок.
Скользко, тяжко.
Всякий ходок
     Скользит – ах, бедняжка!

Блок-поэт:

Старушка убивается – плачет,
Никак не поймёт, что значит,
На что такой плакат,
Такой огромный лоскут?
  Сколько бы вышло портянок для ребят,
А всякий – раздет, разут...

Блок-красногвардеец:

  Старушка, как курица,
Кой-как переметнулась через сугроб.
- Ох, Матушка-Заступница!
- Ох, большевики загонят в гроб!

Блок-поэт:

Ветер хлёсткий!
Не отстаёт и мороз!
Блок-красногвардеец:

И буржуй на перекрёстке
В воротник упрятал нос.

Визитная карточка

Какие они – эти восставшие с печи иванушки? Блоку-красногвардейцу безмерно скучно, он озирается по сторонам, высматривая малейшие детали, которые сойдут за комичные. Эти детали забавляют его, как зрителя старых фильмов Чарли Чаплина, когда один персонаж поскальзывается на яблочном огрызке, а другого припечатывают тортом:

Вон барыня в каракуле
К другой подвернулась
  (иванушкин стиль сохранён – М.С.Б.):
...
Поскользнулась
      И – бац – растянулась!
Ай, ай!
Тяни, подымай!

Ну, разве не смешно?

Ключевое слово только что слезших с печи и потому зевающих «иванушек», как и «передовой» интеллигенции, – скука, а также семантически связанные с ним: позабавиться, повеселеть, гулять, провести времячко, почесать темячко, полускать семячки, равно как – иначе ведь толком не погуляешь – полоснуть ножичком, выпить кровушку... – джентльменский набор джентльменов же удачи. Одна из строф поэмы – это кредо двенадцати:

Ох ты, горе-горькое!
Скука скучная,
               Смертная!
Ужь я времячко
Проведу, проведу...

Ужь я темечко
Почешу, почешу...

Ужь я семячки
Полущу, полущу...

Ужь я ножичком
Полосну, полосну!..
   Ты лети, буржуй, воробышком!
Выпью кровушку
За зазнобушку...
...
Скучно!

Вот оно – это ключевое слово: скучно.

Наш джентльмен удачи говорит устами переодетого Александра Блока, но своими собственными словами, только дважды цитируя более образованных наставников, в речи которых есть даже «редкие», «учёные» слова. Сразу видно образованного человека:

Должно быть, писатель –
Вития…

И ещё - красногвардеец – своими словами:

Злоба, грустная злоба
Кипит в груди…
Чёрная злоба…

Грустная – потому, что смертельно скучно. И сразу же – в оправдание – слова идеолога:

Святая злоба…

Да-да, именно – «святая». Желание лютой мести всем и всему нужно идеологически обосновать – так, как это попытался сделать сам Блок в статье «Интеллигенция и революция». Не спроста же они бьют, режут, гадят и дырявят. Должно же этому быть объяснение, должна же быть выписана индульгенция.
И вот она – процитированная в поэме «Двенадцать». Нам – непрямо, чтобы мы всё почувствовали и поняли сами, - говорит о ней Блок-поэт. Индульгенция, подписанная твёрдой рукой того, кто знает, что делает, кому виднее, кто их собрал и отправил не просто на дело, а на «святое» дело. Он – тот самый, или те самые, - сказали: все ваши грехи беру на себя, за всё отвечу, вам же надлежит – не разрешено, а именно надлежит: грабить, ломать и насиловать, потому что злоба ваша нами освящена, с этого момента она – святая.
Не в том дело, что «иванушки» и иже с ними, не имеющие – уверен – никакого непосредственного отношения  к народу, не имели объективных причин мстить. Причины-то как раз были, Россия была чем угодно, только не раем земным (любопытно, а какая страна объективно претендует на это звание?). Однако народ – подчёркиваю: народ, а не группа сползших с печи бандитов, - заниматься мерзостями не будет. Народу есть чем заняться, ему – народу – русскому, китайскому, еврейскому, индийскому, арабскому – любому – не скучно. И его – народ - не убедить никакими статьями интеллигентов и пламенными речами вождей в том, что ему, народу, следует взять дубину и свершить (не ради ли вождей, к этому призывающих?) акт революционного возмездия. Для свершения этого акта – в научных и романтических статьях именуемого революцией - нужны вожди и мобилизованные с печи представители «народа». Народ – без кавычек – в этом деле как раз и не нужен. Более того, вреден. Народ по природе своей не умеет гадить и дырявить. У него получается только чистить и строить.
«Святая злоба». Вдумаемся. Можете ли вы представить себе злобного святого? Не удаётся? Ну, так вот они, и их ровно столько же, сколько евангельских апостолов, но призваны они не создать Царство Небесное, а разрушить царство земное. А заодно – и весь старый мир:

Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем.
И:
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнём-ка пулей в Святую Русь…

Обобщённый образ врага для двенадцати – те, кого они называют «буржуями». Кто не с нами, - тот буржуй. «На горе всем буржуям».

И тут же – Блок-поэт – то ли от себя, то ли от лица кого-то из двенадцати, кто не забыл человеческого языка:

Мировой пожар в крови –
Господи, благослови!

Этот несчастный тщится получить для пожара действительно высшее благословение, иначе пожар будет не чем иным, как бедствием, то есть именно пожаром, не в романтическом, а в самом что ни на есть прямом смысле слова.

А вот - о Ваньке, который «был наш, а стал солдат»:

- Ну, Ванька, сукин сын, буржуй,
Мою, попробую, поцелуй!

Солдат-буржуй? И вот – о нём же:

Ты лети, буржуй, воробышком!

Вокруг – сплошные буржуи, омерзительные, как весь «старый мир»:

Стоит буржуй, как пёс голодный...

И тут же – обобщающая метафора Блока-поэта:

Стоит безмолвный, как вопрос.
И старый мир, как пёс безродный,
Стоит за ним, поджавши хвост.

Итак, подведём промежуточные итоги. Двенадцать несостоявшихся, благодаря Революции, каторжников («на спину б надо бубновый туз»), вооружённых, одетых и обутых (кем же ещё, как не лидерами этой Революции?), вышли на особо важное задание. Январь, темнеет, лютый мороз. Лёд, снег, позёмка. Двенадцать гвардейцев маршируют и внимательно смотрят по сторонам. Бравый знаменосец высоко и гордо держит красное знамя, развевающееся на ветру. Как в чёрно-белом «Броненосце «Потёмкине» Эйзенштейна: единственное красное пятно на чёрно-белом фоне.
Суть задания нам пока не известна, но не известна она и членам отряда – ввиду особой важности.
Гвардейцы маршируют по вечерним улицам, исполненные чёрной (она же, как им объяснено, святая) ненависти ко всему миру, названному старым и потому негодным, и болезненно жаждущие веселья – а также сопутствующей ему святой же мести – всем и всему: за скуку, за тоску, за что-то ещё, непонятно, что именно, но что-то очень плохое и несправедливое...

Среди гвардейцев – Александр Блок, создавший для нас это полотно – или озвученный им же чёрно-белый документальный фильм. За кадром – два диктора. Точнее, диктор – один, сам Блок, но говорит он и за себя, и за членов отряда – и когда они молчат, и когда хотят что-то сказать.

Пойдёмте вместе с ними, посмотрим этот фильм и узнаем, что же это за секретное задание особой важности.
_____________________________________________________

[1] Александр Блок. «Интеллигенция и революция». Стихотворения и поэмы. Москва: Эксмо, 2004. 508-18.
[2] Александр Блок. «Двенадцать.» Стихотворения и поэмы. Москва: Эксмо, 2004. 444-54.
[3] Д. Мережковский. Не мир, но меч. Харьков: Фолио, Москва: АСТ», 2000. 334-5.
[4] Помните – таковым называл себя Владимир Маяковский.
[5] Осип Мандельштам. Избранное. Всемирная библиотека поэзии. Ростов-на-Дону: Феникс, 1996. 221.
[6] Таким образом звучит перевод с немецкого концлагерного оригинала Jedem das Seine.
[7] Не правда ли, великолепно сказал всё тот же горлан и главарь – Владимир Маяковский?
[8] Н.С.Лесков. На ножах. Москва: «Русская книга», 1994.
[9] Илья Эренбург. «Интеллигенция и революция». Александр Блок. Стихотворения и поэмы. Москва: Эксмо, 2004. 518-23.
[10] Осип Мандельштам. Избранное. Всемирная библиотека поэзии. Ростов-на-Дону: Феникс, 1996, с.р. 173.
[11] Вот, например: Исаак Гурвич. Трагическая утопия Блока. - «Вестник», 18(172), 19 августа 1998. Р.Банчуков. Прозрение Александра Блока. – «Вестник», 15(196), 21 июля 1998.
[12]Чтобы каторжника легче было поймать, у него на робе рисовали ромб, называемый – наверно, для красоты и звучности, - бубновым тузом.
[13] В СССР в 70-е годы XX в это был выдающийся диссидентский журнал, выходивший в Самиздате.

3

продолжение

Действующие лица

Гвардейцы – в примятых картузах, с цигарками в зубах и ружьями на плечах – идут по ночным улицам. У них – свой командир, отдающий команды зычным голосом:

Революцьонный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!

«Неугомонный» - конечно же, это слово не Блока, да и не идеологов Революции. Оно – из лексикона командира отряда, и, думаю, он очень гордится недавно изобретённым выражением, потому и повторяет его неоднократно. Подлый враг – буржуй – никак не угомонится. А значит, нужно соблюдать революционную бдительность – и в эту ночь, и во все последующие дни и ночи.

Шаг держи революцьонный!
Близок враг неугомонный!

Вот – проснётся
Лютый враг...

Вперёд, вперёд, вперёд,
Рабочий народ!

Рабочий? А не думали ли мы по наивности, что рабочий - потому и рабочий, что работает? Впрочем, у гвардейцев – совсем другая работа. Мы увидим, какая именно. Не зря же – «на спину б надо бубновый туз».

В том же отряде – не совсем сознательный гвардеец Пётр, испытанный в деле гвардеец Андрей (а имена-то – апостольские, не правда ли?), и остальные – неназванные.

Итак, они идут державным шагом по улицам города.

Пётр, он же Петька, он же Петруха, не полностью проникся величием эпохи, не впитал в себя идеалов Революции, позволяет себе несовместимые с гордым званием гвардейца сомнения и высказывания, которые в других обстоятельствах могли бы быть истолкованы как мелкобуржуазные и, следовательно, контрреволюционные. Ведь главный враг для гвардейца – это буржуй, неважно, мелкий или крупный. Постоянное хныканье, апелляция к высшим, но не революционным силам настораживают.

Холодно, товарищи, холодно!

С чего бы это? Одет, обут, сыт, при деле – то есть на деле. Поэтому опытный предводитель, давая решительный отпор проявлениям мелкобуржуазности, старается вытащить товарища из мещанской трясины.

Петька:

- Ох, пурга какая, Спасе!

Атаман ему:

-Петька! Эй, не завирайся!
От чего тебя упас
Золотой иконостас?

А Петька – себе под нос, словами и голосом Блока-поэта:

Господи, благослови!

Атаман продолжает поддерживать в рядовом Петре здоровые ростки лютой классовой сознательности:

Товарищ! Гляди
              В оба!

Товарищ, винтовку держи, не трусь!

- Поддержи свою осанку!
- Над собой держи контроль!

- Не такое нынче время,
Чтобы нянчиться с тобой!

Остальные рядовые поддерживают командира:

- Ишь, стервец, завёл шарманку,
Что ты, Петька, баба что ль?!

Таковы главные действующие лица снятого Блоком фильма. Теперь посмотрим, куда и зачем они идут – холодным, ветреным январским вечером, переходящим в ледяную, вьюжную ночь.

Гуляет нынче голытьба

Холодный, ветреный январский вечер переходит в ледяную, вьюжную ночь. Отряд из двенадцати гвардейцев, наделённых чрезвычайными полномочиями, марширует по заснеженным улицам.

Вот они проходят мимо поскользнувшегося прохожего. Весело.

Вот старушка, тяжело дыша и причитая, перебирается через сугроб. Весело.

Мужчина интеллигентного вида (сразу видно – буржуй) кого-то ждёт на перекрёстке, кутаясь в воротник. Смешно кутается, замёрз. Так ему, буржую, и надо.

Нечёсаный интеллигентик ведёт контрреволюционную пропаганду. Его слушают несколько таких же буржуев. Ладно, пускай поболтает – пока. У нас задание поважнее, пойдём дальше.

Вон – до чего потешно! – толстопузый поп прячется за сугробом. Боится нас, сразу видно. Да разве ж такое брюхо от народа спрячешь, хоть бы и за самым высоким сугробом? Ну, умора!

А вон – две барыни (барыня – это тот же буржуй, только баба), обе такие из себя напомаженные да напудренные, - видать, Смольный монастырь перед самой Революцией закончили. О чём это они там?

Уж мы плакали, плакали...

Ах-ах, какие ж мы несчастные! Горя они настоящего не знали. Плакали они, видите ли. Хлебнули б с наше!.. И вдруг одна из них –

Поскользнулась
И – бац – растянулась!

Ну, я такой уморы в жизни не видел! Смотри, смотри, подружка поднять её хочет, да как поднимешь – в таких-то шубах. Ой, помру со смеху!

А вон транспарант, ещё не содрали: «Вся власть - Учредительному Собранию». Можем, сорвём? Зачем она здесь, эта тряпка? Ха-ха-ха! Да и караул, говорят, устал. Ладно, пусть повисит пока, кому она мешает?

Лучше вон туда посмотри. Ух ты, какие красавицы! О чём это они разговаривают?

... И у нас было собрание...
...Вот в этом здании...
... Обсудили –
Постановили:
На время – десять, на ночь двадцать пять...
... И меньше – ни с кого не брать...
... Пойдём спать...

Эх, жаль без меня! Ха-ха-ха! Нам бы бесплатно досталось. По законам революционного времени. Вишь размечтался! На задании мы!

Шаг держи революцьонный!
Близок враг неугомонный!

А это ещё что за гусь? Ну-ка, иди сюда! Что значит, зачем? Поцелуемся по-христиански. Ха-ха-ха! Документы предъяви, вот зачем. Почему на улице в такой час? Хлеб выдаётся по карточкам с восьми утра. Ладно, проходи. Проходи, кому говорят!

Эх, ну почему ж, несмотря на все весёлые происшествия, так грустно?.. Грустно - аж зло берёт! Душу распирает...

Злоба, грустная злоба
Кипит в груди...

Всё вроде есть, пришло наконец-то наше время. Свобода вышла нашему брату! Гуляй – не хочу!

Свобода, свобода...

А Петька – или Блок (или оба?):

Эх, эх, без креста!

И всё-таки - чего-то не хватает. Скучно-то как, братцы!...

От скуки начинают подтрунивать над пока ещё безобидным Петькой. Выбирают самую больную для него тему – несчастную любовь. Девушка по имени Катя – точнее, Катька, известна всему городу красотой и любвеобилием. Среди не обделённых её вниманием были «в той жизни» даже офицеры, не говоря уже о юнкерах. Успех был оглушительный, а вследствие успеха – престижный шоколад («Миньон») и кружевное бельё. Последняя пикантная деталь известна многим участникам беседы.

Разумеется, при таком обилии заинтересованных лиц периодически возникали конфликты, в том числе вооружённые. Вот как герои нашего повествования сами об этом рассказывают, всё сильнее распаляясь и втягивая пока ещё не совсем «своего» Петьку в, как бы сейчас выразились их правнуки, «разборку» «по понятиям»:

У тебя на шее, Катя,
Шрам не зажил от ножа.
У тебя под грудью, Катя,
Та царапина свежа!

В кружевном белье ходила –
Походи-ка, походи!
С офицерами блудила –
Поблуди-ка, поблуди!

Помнишь, Катя, офицера –
Не ушёл он от ножа…
Аль не вспомнила, холера?
Али память не свежа?

Гетры серые носила,
Шоколад Миньон жрала,
С юнкерьём гулять ходила –
С солдатьём теперь пошла?

Теперь, в связи со сложной общественно-политической обстановкой, Катькины акции существенно упали: она была вынуждена опуститься до простого солдата по имени Ванька. Ну, может быть, не совсем простого, при некоторых деньгах (иначе Екатерина уже давно разочаровалась бы в нём, как в своё время - в несчастном Петьке), но, согласитесь, солдат - это всё же не офицер. И манеры не те, и шоколаду приличного от него не дождёшься, а кружевного белья да гетр – и подавно.

Друзья-гвардейцы мастерски, со знанием дела, «заводят» Петьку:

- А Ванька с Петькой - в кабаке…
- У ей керенки есть в чулке!

Катька с Ванькой занята –
Чем, чем занята?..
         Тра-та-та!

Здоровый хохот здоровых же членов коллектива доводит Петьку до революционного безумия. Он уже готов расправиться с бывшей возлюбленной, с которой – было время – проводил «ночки чёрные, хмельные».
А та, на свою беду, решила прокатиться с ветерком по ночному городу. Бричка с хохочущей красавицей и самодовольно обнимающим её усатым солдатом-оборотнем («был Ванька наш, а стал солдат») летит по скользкой мощёной дорожке. Кучер-лихач кричит «Поберегись!»!», и повозка пролетает мимо двенадцати вооружённых до зубов классовой ненавистью и винтовками гвардейцев. Горькая скука, перешедшая в чёрную злобу, наконец-то имеет повод вырваться на волю. Душа болит, на душе неизбывная тяжесть – надо немедленно облегчить душу.

Эх, эх, согреши!
Будет легче для души!

Блок уделяет особое внимание сцене сведения революционных счётов. Гвардейцы вскидывают ружья и бросаются в атаку на заклятых классовых врагов. Наконец-то двенадцать (нет, пока ещё одиннадцать, Петька в глубине души колеблется) – в родной стихии. Сейчас, сейчас станет легче. Сейчас наркотик подействует и боль отступит, скука пройдёт, злоба отпустит. Гремят выстрелы, идёт погоня, кто-то падает на снег, кому-то удалось удрать, звучат крики.
И вот уже кибитка исчезла из виду, выстрелы прекратились, и на снегу – убитая девушка-красавица с пулевой раной во лбу. Справедливый приговор вынесен:

Что Катька, рада? – Ни гу-гу...
Лежи ты, падаль, на снегу!
Падаль.

Справедливое наказание понесено. Загадочная душа восторжествовала, сонные иванушки встали с печи и занялись любимым делом. Вот только изменник-солдат ухитрился избежать заслуженной революционной кары. Ну, да Революция ведь ещё не закончилась.
Утёк, подлец! Ужо, постой,
Расправлюсь завтра я с тобой.

А если не завтра – то в ближайшее время, или в 37-м году – да мало ли подвернётся удобных случаев.

Мятущаяся душа нашла искомое облегчение, и двенадцать идут дальше.

Революцьонный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!

Один враг вроде бы угомонился. Но сколько их ещё осталось – ничуть не менее неугомонных!

Двенадцатеро идут державным шагом из тёмного настоящего в обещанное  светлое будущее. Теперь они сплочены и едины как никогда: Петькины руки – в крови, он повязан с остальными товарищами круговой порукой, и ходу назад ему нет. Угрызения совести были недолгими. Настроение снова отличное, индульгенция с благодарностью принята, моральные препоны сняты, а физические – будут сметены.

Революция достигает максимальных высот и принимает размах, требуемый для успокоения мятущихся душ:

Запирайте етажи (иванушкина стилистика снова сохранена – М.С.Б.),
Нынче будут грабежи!

Отмыкайте погреба –
Гуляет нынче голытьба!

Не в этом ли - квинтэссенция революции, вне зависимости от места и времени её реализации, национальной принадлежности и степени «самобытности» и «загадочности» души? Её – революцию – можно назвать как угодно: бунтом, путчем, погромом - если революций не приемлешь, - или неизбежным возмездием, классовой борьбой, восстановлением социальной справедливости – если жаждешь освежающего ветра или стремишься к неограниченной власти.

Революцию – бунт – путч – погром – можно при желании объяснить и оправдать как и чем угодно: низкой зарплатой, несправедливостью Версальского договора, плохим положением национальных меньшинств в обществе, неспособностью верхов и нежеланием низов, и ещё как-то. Объяснить и оправдать можно всё и всегда – было бы желание. Но для читающего «Двенадцать» - причина Революции в другом. «Голытьбе» пришло время «погулять» - не эти ли слова написаны на знамени любой революции – если только слово «революция» употреблено в прямом, а не в переносно-метафорическом или экзальтированно-романтическом смысле?
И если в статье «Интеллигенция и революция» Блок пытался (возможно, не совсем убедительно) рассказать эффектную сказку об апельсиновых рощах, то в «Двенадцати» он показывает быль – в облике лежащей на снегу падали, только что бывшей юной красавицей, - хотя, возможно, с недостаточно загадочной душой.
Единственный голос, звучащий на тёмной улице диссонансом возгласам «Да здравствует победа!»   - прошу прощения, это из другой ночи (хрустальной или длинных ножей), - возгласам «Позабавиться не грех!», - голос – вернее, шёпот – Блока-поэта:

«Упокой, Господи, душу рабы Твоея...»

И сразу – всё то же главное, ключевое слово – «Скучно!», - произнесённое в страшноватой полифонии голосов Гоголя (в его устах оно означает – «больно»), разгулявшихся иванушек, грядущих хамов , романтически настроенных интеллектуалов:

Скучно!

«Скучно» - это слово, которого народ не скажет. Народу – народу, а не «иванушкам» и томящимся в вишнёвых садах «интеллигентам», - скучно не бывает. Народ слова «скучно» не знает. Но разве для народа делаются революции? И разве народ их делает?

Откуда-то из подворотни выскочил – наверное, на звуки голосов и пальбы – прототип голодного, с ошпаренным боком Шарика-Шарикова, - дрожащий от холода и голода «паршивый пёс» с поджатым хвостом и жёсткой шерстью. Несчастная собака прибилась к новым хозяевам и ковыляет за ними, поджав хвост и стараясь не отстать.

И старый мир точно так же поджал хвост перед новыми хозяевами. Для них, для двенадцати, этот опостылевший «старый мир», в котором они были всего лишь недогулявшей, как они выражаются, «голытьбой» (про загадочную душу им ещё не успели рассказать знающие высшую истину интеллектуалы), для них весь «старый мир» - ничуть не лучше безродного шелудивого пса.

- Отвяжись ты, шелудивый,
Я штыком пощекочу!
Старый мир, как пёс паршивый,
Провались – поколочу!

Нет, не отстаёт несчастная собака. Видно, и «старый» мир не отстанет от «нового». Они придут в «новый» мир вместе – ковыляющая собака и марширующие двенадцать. И каждый принесёт в «новый» мир то, на что сам способен. Что именно? Об этом будут написаны другие книги, а пока – гвардейцы и прибившийся к ним пёс

... идут без имени святого
...
         Ко всему готовы,
         Ничего не жаль.

Идут по улицам и глухим переулкам, через сугробы и застилающую глаза вьюгу. Винтовки – наперевес, штыки приставлены. Знаменосец высоко держит красное знамя. Ветер играет флагом, красное полотнище бьётся в глаза. На пустынных улицах звучат мерные шаги двенадцати революционеров.
Наступила ночь. Если бы не белые сугробы, весь город казался бы чёрным. Красный флаг мешает тем, кто марширует в первых рядах. Повсюду мерещатся неугомонные враги.

Кто там прячется в сугробе? Вроде бы никого...

А за домом? Стой, стрелять буду! Звучат выстрелы – но тоже вроде бы никого...

А там, впереди? Да нет, ребята, вам показалось. Просто наш флаг шумит на ветру.

А сзади? Руки вверх! Это пёс привязался. Заколоть его, что ли? Да ладно, пусть себе ковыляет.

Они идут выполнить главное задание. Задание особой важности.

Самое важное задание

Итак: куда и зачем идут Двенадцать? Возможно, это обычное, рядовое дежурство? Возможно, демонстрация того, кто теперь хозяин – города, страны, жизни? Или же что-то ещё? Что-то неизмеримо, принципиально более важное?

Моя версия: да, им было дано Задание верховной важности.

Их не просто так одели в казённые сапоги и кожанки, им не просто так выдали казённые ружья со штыками, им не просто так доверили казённый флаг.

Отряду было дано Задание.

Возможно, о нём знал только предводитель отряда, затеявший – для разминки -нападение на повозку с влюблёнными.

Возможно, даже ему, самому опытному и надёжному из гвардейцев, задача была поставлена лишь в общих словах, сдержанным полушёпотом. Очень уж она сложна и неохватна. Почти невыполнима. Но так величественно революционна, что выполнить её было бы равносильно обессмертению собственного имени в анналах Революции. Разумеется, увековечено было бы имя не непосредственного исполнителя, а того, кто задумал и поставил эту захватывающую дух задачу.
Если получится, то изменится всё. Наступит другая эра. Новая, невиданная доселе эпоха. Пусть романтики-интеллектуалы забавляются и забавляют публику былинными и детсадовскими образами вроде ревущих потоков и апельсиновых рощ. Пусть иванушки в казённых кожанках отводят душу, радуясь отсутствию городового и наличию возможности нагадить в усадьбе. Придёт время – угомонятся и те, и другие. Будут делать то, что им положено. И городовой вернётся на ещё не остывшее место, и суды будут, и аблакаты, и выборы куда следует. И гулять голытьбе указано будет в отведённых для этого местах в определённое время. И о том, чтобы продырявить или нагадить, речи уже не будет. И о загадочности души разве что с эстрадных подмостков разрешено будет говорить, да во всевозможных надрывных опусах. А интеллектуалы найдут этому правильное объяснение.
Но это – тактические частности. А за ними – главная, стратегическая Цель. Если её не достичь, то все остальные достижения окажутся временными, преходящими и зыбкими. Нужно решить сложнейшую, фундаментальную задачу. Всё  остальное будет уже проще.
И Задание было дано. Собственно говоря, организаторы данной великой Революции, равно как и прочих революций, всегда отдавали и будут отдавать такой приказ своим штурмовым отрядам строителей светлого будущего. Иначе завоевания революции отстоять не удастся – сколько ни гадь, сколько ни дырявь, сколько ни вырубай.
Вот последняя, важнейшая строфа поэмы «Двенадцать», в которой, как я думаю, содержатся и загадка, и разгадка. Строфа, написанная Блоком-поэтом, снявшим с себя кожанку, переодевшимся в свою обычную одежду и передавший нам то, что смог увидеть только он. Больше этого не видел, я думаю, никто. Блок – единственный, кто создал для нас этот чёрно-белый фильм, чем-то похожий на «Броненосца «Потёмкина» Эйзенштейна. Цитирую – снова – добуквенно:

...Так идут державным шагом –
Позади – голодный пёс,
Впереди – с кровавым флагом,
        И за вьюгой невидим,
        И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
        В белом венчике из роз –
        Впереди – Исус Христос.

Давайте думать.

Что увидел Блок?

Нас учили, что Иисус, в руках у которого красный флаг, ведёт красногвардейцев-апостолов в светлое будущее. Таким образом, дело Революции освящено Богом. Революция – настолько святое дело, что Христос возглавил его: гвардейцы не замечают своего вождя, но идут туда, куда ведёт их Господь. Значит, Иисус – истинный вождь революции?
Вы согласны с такой трактовкой? Если да, то, значит, вы можете себе представить Иисуса, повернувшегося спиной к людям? В Евангелии он  – всегда среди людей, даже когда ведёт их за собой, он говорит с ними, он – в центре. А здесь – отвернулся.
И потом: почему у Иисуса в руках флаг, да к тому же «кровавый»? Неужели он так проникся идеями революции, что пошёл «гулять» и проповедовать открытие «етажей» и правомерность грабежей? Гвардейцы только что застрелили девушку и, обозвав её падалью, оставили труп на снегу. Выходит, Иисус это благословляет?

А что у него на голове? Почему «белый венчик из роз»? Зачем ему понадобилось надевать на голову венок?

Нет, концы с концами тут явно не сходятся. Возможно, есть другая версия?

Есть. Оказывается, говорят её сторонники , Иисус не ведёт гвардейцев, а, наоборот, уходит от них. Иными словами, поскольку креста на Двенадцати нет, уход Господа от них – это символ безбожия революции.
Вас такая трактовка убеждает? Если да, то вы сможете помочь мне понять, почему Иисус уходит от гвардейцев той же дорогой, по которой идут они. Не логичнее ли было бы ему просто свернуть в первый же переулок? И потом, если он уходит, то зачем ему знамя? Чтобы, символически отобрав его у боевика Революции, возглавить собственную революцию? А белые розы на голове? Нет, эта гипотеза ничуть не лучше предыдущей.

Итак, тупик? Ответа нет? Загадка без разгадки?

Разгадка есть. Начнём разгадывать загадку с первоисточника – Евангелия.

«Тогда воины правителя..., раздевши Его, надели на Него багряницу. И, сплетши венок из тёрна, возложили Ему на голову и дали ему в правую руку трость...»

Так римские воины издевались на Иисусом. Не только избили его бичами, но и нарядили в красную солдатскую мантию, водрузили Ему на голову вместо царской короны – терновый «венок», не менее прочный, чем если бы он был сделан из колючей проволоки, с толстыми, длинными, острыми шипами, впившимися в голову, как чуть позже, на Кресте, гвозди вонзились в руки и ноги. В руку ему дали палку. И всё это должно было изображать пародию на лидера чуждого народа, ведь Иисус, по их мнению, называл себя «царём». Вполне на уровне чувства юмора римских «иванушек», с их «загадочной римской душой».
Наиздевавшись, боевики повели Иисуса на Голгофу, на казнь. Вот как описывает это событие Александр Мень:

«По жестокому правилу обречённые сами несли... перекладины крестов, на которых их распинали... Иисус шёл медленно. Он был истерзан бичами и ослабел после бессонной ночи. Власти же стремились кончить с делом поскорее... Поэтому центурион задержал некоего Симона... и приказал ему нести крест Назарянина».

Однако сцена крестного хода ассоциируется в нашем сознании с тем, что Иисус сам несёт свой крест: «Нести свой крест» - это всем нам известное выражение, имеющее и распространённое переносное значение. Таковым это выражение было и для Блока, который представлял себе Иисуса, взвалившего на плечи тяжёлую ношу и поднимающегося с этим крестом на Голгофу. Кроме того, Иисус, как известно, сказал людям: «Возьми свой крест и следуй за мной». Человек, несущий крест веры, - это признанный христианский символ, одна из главных идей христианства.
Теперь снова обратимся к финальной сцене «Двенадцати». Ещё раз представим себе картину: двенадцать вооружённых бандитов, с ружьями наперевес и приставленными к ружьям штыками, идут по тёмной улице. Впереди идёт Иисус. Штыки направлены ему в спину. Вместо креста у него в руках – красное, точнее – кровавое, как пишет Блок, знамя. Свой – нет, не крест, а это самое кровавое знамя - он несёт сам. И такое же знамя – такой же крест - в руках у отрядного знаменосца.
Что это означает? Не вторую ли Голгофу? Сходство – поразительно и очевидно. В Римской империи особо опасных преступников распинали на кресте. В революционной России – пускали в расход.
Вот оно – задание особой важности. Вот она – главная, сердцевинная идея любой революции. Так считает Блок. Конечно, с ним можно не соглашаться, но нельзя не видеть увиденный и переданный нам с вами образ: двенадцать вооружённых солдат революции ведут Иисуса на расстрел. Убить Иисуса – вот главная и, по большому счёту, единственная задача идеологов любой революции. Убить – чтобы занять его место в душе человека. Свято место пусто не бывает - надо только сделать это место пустым.

«Раб, который стал на место Божие, на место царя царствующих, и есть последний величайший Хам».

Однако им не дано не только убить его – это никогда и никому не удавалось и, слава Богу, не удастся: он «от пули невредим», - им не дано даже увидеть его. Ни на этом, ни на том свете – они ведь отреклись от него. Он – в «снежной россыпи жемчужной», он – над вьюгой, Царство его не от мира сего.
Да, задание получено. Да, условия созданы. Но уничтожить его – невозможно. Попытаться унизить, как сделали это их духовные предтечи почти две тысячи лет назад, - несложно. Вместо окровавленной красной мантии, близкой «сердцу» римского солдата, и перекладины креста - окровавленный красный флаг – самое «дорогое», что есть у солдата (то есть красногвардейца) российского. Вместо ещё одной грубой насмешки – раздирающего кожу тернового «венка» - игривый веночек из белых роз. Такие веночки богатые римляне надевали себе на голову во время дружеских попоек: считалось, что розовый венок остуживает и отрезвляет.  Идеологам революции христианство тем самым кажется безнадёжно униженным: в руках у проповедника любви – символ революционного насилия. На голове у основателя христианства – символ язычества.
Идеологи революции сделали максимум, на что способны: на долгие годы они обрекли народ на попытку расстрелять того, кто учил его, народ, что кесарю нужно отдать лишь кесарево – законопослушание и выплату налогов, большего он не заслуживает, а Богу – богово - душу. И Царство Небесное возникает в душе человека. Оно или есть, или его нет. И уходит оно от человека вместе с загубленной душой.
Революционные же идеологи пытались – и никогда не перестанут пытаться – заменить человеку Царство Божье царством земным, называя это последнее – то нерушимым союзом, то тысячелетним рейхом, то ещё как-то.
И стоит только людям поверить в эту сказку о земном царстве, стоит только начать придумывать себе апельсиновые рощи и загадочную душу, стоит только попытаться объяснить, оправдать гажение и обозвать убитого падалью, как палец ляжет на курок поднятого по верховной команде ружья, направленного в спину основателя христианства.
Революцию нигде и никогда не совершает народ. Революция – удел «иванушек», не имеющих ни национальной принадлежности, ни «загадочной души», ни души как таковой. Основа любой революции – это не недовольство народа жизнью, какой бы тяжелой и даже жестокой она ни была и какими бы вескими ни были у народа основания всё «разрушить, а затем…». «Гадить», «дырявить», «рубить» – народ не будет. Основа революции – это критическая масса «иванушек» в обществе. Без них – никаким вождям, председателям и ляйтерам с фюрерами революцию не организовать. Совершить революцию – сначала на радость, а потом на ужас заскучавшим было интеллектуалам, - могут только скучающие же от беспробудного безделья «иванушки».
Революция – это тот самый бунт, бессмысленный и беспощадный. Такова любая революция – как бы её ни называли, стараясь выдать индульгенцию организаторам и исполнителям погрома. И оправдать революцию – значит присоединиться к погромщикам.

Не зовите революцию. Если она стрясётся, то уничтожит призывавших её. И народ она уничтожит тоже.

Но уничтожить, победить его, невредимого от пули, не удастся – никому и никогда.

В этом – главная надежда (вне зависимости от того, осознают они это или нет) тех миллионов, кто, как бы тяжко и горько ни было, никогда не переступит черту, за которой – неизбежное превращение в «иванушку» - или «зигфрида», или «белокурую бестию» - или в какого-нибудь ещё грядущего или грянувшего хама.

Об этом мне своими десятью страницами сказал Александр Блок.

Хотя, вполне возможно, он пытался сказать совсем не то. Ведь в стихотворении, написанном в 1905 году , Блок уже однажды упоминал Иисуса и розы:

Вот Он – Христос – в цепях и розах –
За решёткой моей тюрьмы.
Вот Агнец Кроткий в белых ризах
Пришёл и смотрит в окно тюрьмы.

В простом окладе синего неба
Его икона смотрит в окно.
Убогий художник создал небо,
Но Лик и синее небо – одно.
       
Значит, уже тогда, за 13 лет до «Двенадцати», Блоку виделся Иисус с какими-то, только ему понятными, розами и цепями в придачу? Значит, возможно, в «Двенадцати» образ Иисуса с венчиком из роз и красным флагом в руках – это просто попытка «сделать красиво»? «Компилятивный» образ, как отзывался о нём сам Блок?
Нам неизвестно, что именно замыслил поэт. Зато – есть его поэма, живущая своей собственной жизнью. А в ней – то, что видим мы. Или то, что хотим увидеть? Или – то, что можем?
Возможно, сняв свой чёрно-белый, с двумя красными пятнами, фильм и проявив плёнку, Блок ужаснулся, и ему стало больно и стыдно за свою «Интеллигенцию и революцию», писавшуюся в те же дни и ночи, что и поэма «Двенадцать». Возможно, проявив свою ставшую бессмертной плёнку, он понял, что «Интеллигенция и революция» может обесчестить его, но «Двенадцать» - обессмертит? Возможно, потому и записал в дневнике: «Сегодня я гений»?
В одном человеке уживались и полное, почти физиологическое, отторжение революции – подобно тому, как человеческий организм отторгает протухшую воду, и попытка оправдать или хотя бы – для самого себя – объяснить собственное кошмарное заблуждение. Он писал статью и поэму и при этом, я думаю, боролся с самим с собой, сам себя мучая и пытая смертельным сравнением цветного сна с чёрно-белой реальностью за окном.
Но ему удалось победить в этой битве: великая поэма искупила статью и перечеркнула – увы, не в реальности, а в нашем сознании - самоё революцию. По статье Блока нам всем нужно учиться тому, насколько опасно жить навязанными иллюзиями, кто бы и как бы красиво нам эти иллюзии ни навязывал. А поэма «Двенадцать» - это и хроника революции, и документальный фильм о том, что происходит и кто приходит на смену иллюзиям: штурмовики, голодная собака и штыки, направленные в спину Иисуса.

Послесловие

Эта работа была начата намного раньше, чем завершена. И вот, через некоторое время после того, как была поставлена последняя, как мне думалось, точка, я, к счастью, открыл для себя (а к своему стыду - не сделал этого раньше) замечательного союзника, узнав, что мы с Максимилианом Волошиным одинаковым образом трактуем заключительную сцену поэмы «Двенадцать». Ну, а там, где двое или трое собрались в Его имя, Он – среди нас.

Большое спасибо Ольге Бежановой за помощь в написании этой статьи.

Харьков – 1992 г. - Монреаль, 2006 г.

4

Михаил Блехман

Христианство и Мандельштам

Кто будет пить воду, которую Я дам ему, тот не будет жаждать вовек.
Учитель.
Я христианства пью холодный горный воздух
Ученик.

Осип Мандельштам – это пять культур: греческая, римская, русская, еврейская и христианская. Противопоставлять эти великие начала не кажется мне серьёзным занятием. Пытаться доказать противопоставленность иудаизма и христианства, даже антисемитизм христианства? Считаю это глупостью, недостойной дискуссии думающих людей.

В этой работе я хотел бы прикоснуться к одной из, как мне кажется, интереснейших тем русской литературы Серебряного века: христианским мотивам в творчестве Мандельштама. Точнее – к тому, как повлияла великая религия на рождение огромного чуда – стихам, равных которым мало. Итак, начнём.

Я думаю, что стихи живут вне нас, что они уже есть,  и предназначение Поэта – услышать их и перенести на бумагу, сделав нашим достоянием. То есть Поэт обладает особым слухом, позволяющим ему услышать стихи, продиктованные свыше. Поэт не пишет стихи, а записывает их. И потому, на мой взгляд, поэзия и атеизм – понятия диаметрально противоположные. Поэт не может быть атеистом, он – человек глубоко, искренне  верующий, иначе ему не услышать ниспадающей на него поэзии. В особенности это относится к лучшим из поэтов, к таким, как Осип Мандельштам.

Но что значит, по моему мнению, «верующий человек»? Соблюдающий обряды? Носящий приличествующие вере одежды и причёску? Рассуждающий на каждом шагу о своём благочестии? Делающий внешние проявления своей религиозности достоянием окружающих?

Думается, что по-настоящему верующий человек иногда даже не осознаёт своей веры. Но живёт так, как говорил апостол Иаков: «покажи мне веру свою из дел своих, а не дела из веры». Именно таков, как мне видится, наш немыслимый поэт, гордость нашей культуры – Осип Мандельштам. Какое счастье – читать его стихи на родном языке! Какое счастье – чувствовать, что имеешь общие с ним корни, и один из самых мощных – христианство, могучее единство Ветхого и Нового Заветов. Религия, которую Бог дал миру через великое посредство численно маленького народа, принадлежать к которому – громадная честь и ещё большая ответственность. Некоторые кичатся этим, другие ненавидят принадлежащих к еврейству, а третьи – Первые – пишут продиктованные Им стихи. Таков наш Мандельштам. Он – из Первых.

Я христианства пью холодный горный воздух.
Это сказал он, Поэт. Сказал так, как мог сказать только Мандельштам.

Поэт-пророк

Простите меня, дорогие ортодоксы, но для меня христианство и иудаизм – это единая и единственная религия – религия Библии. И пророчество – одна из главных черт иудаизма и христианства, то есть обоих наших Заветов. Пророки Пятикнижия, затем - величайший из пророков Иисус, а за ним – пророки-поэты.

Украинский пророк Тарас Шевченко. Русский пророк – Александр Пушкин. Ещё один русский – 16-летний мальчишка Миша Лермонтов, сказавший почти за 90 лет до российской Революции:

Настанет год, России чёрный год,
     Когда царей корона упадёт.

И вот – в двадцатом веке – их достойный преемник, повествующий ещё не родившимся потомкам о постигшем его Родину кошмаре, пророчествует:

Мы только с голоса поймём,
   Что там царапалось, боролось.
И жёсткий грифель поведём
                                             Туда, куда подскажет голос.

Это – ни с чем не сравнимая «Грифельная ода», если хотите – новый Апокалипсис.

Чувствами и метафорами христианства насыщена его поэзия, причём они стали настолько родными ему, что он, возможно, и не ощущал многотысячелетней связи. Вот одна из прекраснейших христианских метафор – овцы, овечье стадо. Она проникла в стихи Мандельштама непосредственно из Библии, так что человеку, не читавшему Нового Завета, эти ассоциации могут быть не совсем и не всегда понятны. Помню, я был потрясён точностью описания моей любимой Феодосии:

  Окружена высокими холмами,
Овечьим стадом ты с горы сбегаешь.

Вот снова – кусочек его сердца, Грифельная ода:

                                              На мягком сланце облаков
            Молочный грифельный рисунок –
          Не ученичество миров,
А бред овечьих полусонок.

Овечье стадо, несчастный народ, оставшийся без Пастыря. Потерянный, не знающий своего предназначения и пути. Но несмотря на социальную трагедию, живущий, дышащий, строящий, верящий, карабкающийся:

                                               И всё-таки ещё гряда –
Овечьи церкви и селенья!

Поэзия Мандельштама, точнее, стихи, созданные им в раннем и, так сказать, «среднем» периодах его творчества - сборники «Камень» и “Tristia”, насыщены библейскими образами, ссылками на Библию. Вот – фрагмент одного из ранних стихотворений (1910 год):

      Мне стало страшно жизнь отжить –
И с дерева, как лист, отпрянуть,
                                          И ничего не полюбить,
                                          И безымянным камнем кануть;

                                          И в пустоте, как на кресте,
                                          Живую душу распиная,
                                          Как Моисей на высоте,
                                          Исчезнуть в облаке Синая.

В том же году – стихи о смерти Иисуса на кресте:

И царствовал, и никнул Он,
Как лилия в родимый омут,
  И глубина, где стебли тонут,
                                              Торжествовала свой закон.

После Октября 1917 года стихи Мандельштама звучат, как апокалиптическое откровение. Вот – две строчки из многих передающих отношение поэта к Октябрьской революции. Они написаны в ноябре 1917 года:

Нам сердце на штыки позволил взять Пилат,
                               И сердце биться перестало!

Незадолго до гибели, в 1937 году, Мандельштам написал небольшое по объёму стихотворение, в котором, глядя на бескрайние, «убитые» равнины, он говорит:

        И всё растёт вопрос: куда они, откуда
И не ползёт ли медленно по ним
    Тот, о котором мы во сне кричим, -
                                         Народов будущих Иуда?

Вообще, тема «Мандельштам и Революция» заслуживает отдельного анализа и, возможно, я к ней ещё вернусь. Пока же хочу ограничиться наиболее, как мне кажется, важными для этих заметок замечаниями.

Мандельштам и Октябрь

Октябрьская революция была для Мандельштама вселенской катастрофой, кошмаром невиданных, ни с чем не сравнимых масштабов. И хотя он пишет в одном из стихотворений, что с «миром державным» он «был лишь ребячески связан», думается, на самом деле он – весь из «того» мира, из «того» времени.

Не кажется ли иногда и вам, читатель, что вы не всегда и не совсем вписываетесь в современную вам жизнь? Что намного легче и естественнее вам было бы в другом веке, например, в «галантном» 18-м? Или в «золотом веке» русской поэзии и русской государственности – в начале 19-го?

Так, мне кажется, и Мандельштам: после октября 1917 года он чувствовал себя чуждым этой новой стране, чужим в ней  – одновременно знакомой и неузнаваемой. Этот новый мир ассоциировался у него с кошмарами громадного, библейского размера. Произошедшее было для него не просто политическим явлением – если бы только это! Он, как истинно верующий человек, видел в событиях 17 года библейскую катастрофу, Конец света – хотя, возможно, и не в каноническом новозаветном смысле этих слов.

Отсюда – неповторимые, только им одним озвученные образы.

Кто время целовал в измученное темя, -
                                   С сыновней нежностью потом
              Он будет вспоминать, как спать ложилось время
                                   В сугроб пшеничный за окном.

Закроем глаза и видим русский пейзаж. Волнующаяся пшеница прямо за окном. Мир, тишина, простор, покой… Но если уснуть в снегу - уже никогда не проснёшься. Умирает не просто «старая» жизнь – умирает самоё Время. Умирает Старый век – у которого «больные веки и глиняный прекрасный рот», а на смену ему идёт его «больной сын» – век, с «известковым слоем» в крови. Идёт век, уже, по сути, мёртвый.

Вот оно - это новое время, к нему обращены слова поэта, говорящего с ним на единственно понятном этой новой эпохе змеином языке:

Кого ещё убьёшь? Кого ещё прославишь?
                                  Какую выдумаешь ложь?

Произнесите эти строчки – важно не только прочитать, но и услышать их.

И вдумайтесь в эту, хотя и сказанную вроде бы не о России:

Власть отвратительна, как руки брадобрея.

Кошмар происходящего для Мандельштама имеет планетарный, даже вселенский масштаб. Он смотрит вокруг, смотрит на свою страну, на свой родной любимый Петербург – и его охватывает священный, религиозный ужас: кажется, свершились апокалиптические предсказания. Но, в отличие от простых смертных, великий поэт находит великие же, единственные слова. Я приведу это стихотворение целиком. Давайте вместе ужаснёмся страшной картине и восхитимся мастерством Поэта:

                      На страшный высоте блуждающий огонь!
Но разве так звезда мерцает?
                    Прозрачная звезда, блуждающий огонь –
     Твой брат, Петрополь, умирает!

                 На страшной высоте земные сны горят,
                                            Зелёная звезда летает,
             О, если ты звезда – воды и неба брат,
   Твой брат, Петрополь умирает!

                    Чудовищный корабль на страшной высоте
Несётся, крылья расправляет…
             Зелёная звезда – в прекрасной нищете
Твой брат, Петрополь умирает!

         Прозрачная весна над чёрною Невой
  Сломалась, воск бессмертья тает;
                 О, если ты звезда – Петрополь город твой,
                                          Твой брат, Петрополь умирает!

Это – страшный март 1918 года. Но слова эти – слова не запутавшегося растерянного хлюпика, а грандиозного ветхозаветного пророка, жившего в XX веке.

Христианские храмы

Отношение Мандельштама к христианским храмам – это отношение глубоко верующего человека. Он наслаждается их святостью, красотой, чистотой, величием и одновременно – человечностью. Христианский храм для него – это второй дом, даже, возможно, - первый, потому что в собственном доме ему далеко не всегда по-настоящему тепло и уютно.

   И вместо ключа Ипокрены
Давнишнего страха струя
      Ворвётся в халтурные стены
  Московского злого жилья.

Замечу, что Ипокрена – это местность в Испании, где, по преданию, бьёт волшебный родник – ключ Ипокрены, струи которого дают творческие силы музам. Вот каким стал дом поэта в России: там вместо живительной струи вдохновения – струя страха.

Храм для Мандельштама – это не только и даже не столько произведение искусства, сколько средоточие чистоты и красоты. Храм построен людьми для людей во имя Бога.

       Не город Рим живёт среди веков,
А имя человека во вселенной.

Им овладеть пытаются цари,
         Священники оправдывают войны,
     И без него презрения достойны,
    Как жалкий сор, дома и алтари.

Храм прославляет человека, в нём – человеческая душа, данная человеку свыше.

При этом Мандельштам – именно христианин, а не православный, католик или протестант. Он – человек, впитавший библейскую культуру, не знающую и не признающую конфессий. Но, разумеется, он остаётся русским, потому что, при всей его энциклопедической образованности, он пишет по-русски и значит, в этом, а не этническом, смысле он – русский. Русский поэт.

     В стенах Акрополя печаль меня снедала
По русском имени и русской красоте.

                                      И пятиглавые московские соборы
                                      С их итальянскою и русскою душой
                                      Напоминают мне явление Авроры,
         Но с русским именем и в шубке меховой.

Но ему так же уютно и в католическом окружении, и в лютеранском. Вот он – в Германии, слушает хорал Баха и проповедь священника:

Разноголосица какая
                 В трактирах буйных и церквах,
       А ты ликуешь, как Исайя,
           О, рассудительнейший Бах!

              И лютеранский проповедник
       На чёрной кафедре своей
                 С твоими, гневный собеседник,
        Мешает звук своих речей.

А вот – византийская Айя-София:

Айя-София – здесь остановиться
Судил Господь народам и царям!
       Ведь купол твой, по слову очевидца,
  Как на цепи, подвешен к небесам.

Собор Парижской Богоматери:

                   Но чем внимательней, твердыня Notre Dame,
Я изучал твои чудовищные рёбра,
         Тем чаще думал я: из тяжести недоброй
     И я когда-нибудь прекрасное создам.

Казанский собор в Петербурге:

      На площадь выбежав, свободен
Стал колоннады полукруг, -
        И распластался храм Господень,
Как лёгкий крестовик-паук.

Мандельштам – воистину гражданин мира. Это не значит, что у него нет Родины. Это значит, что его Родина – весь мир, но первая и «главная» - Россия:

                    Где больше неба мне – там я бродить готов,
И ясная тоска меня не отпускает
          От молодых ещё воронежских холмов
                 К всечеловеческим, яснеющим в Тоскане.

Заключение

Какой ужасный, чудовищный парадокс: великий гражданин России, создавший величественные стихи, продолживший традиции Золотого века, ставший одним из лучших представителей века Серебряного, оказался не нужен собственной стране. Или, вернее сказать, октябрьским временщикам, хозяйничавшим в его – и нашей - России. Для них он был не просто чужим, - он был им опасен, страшен, ненавистен. Ведь Мандельштам – это правда, честь, культура, образованность. Это – Вера, это – красота, это – любовь. То есть именно те вечные нравственные и этические категории, которые тем  временщикам были чужды и грозили, в конечном счёте, самым страшным для них – потерей власти.

Впрочем, почему я говорю в прошедшем времени?…

Не мучнистой бабочкою белой
    В землю я заёмный прах верну –
                                           Я хочу, чтоб мыслящее тело
   Превратилось в улицу, в страну.

И зенитных тысячи орудий –
     Карих то зрачков иль голубых –
                Шли нестройно – люди, люди, люди –
       Кто же будет продолжать за них?

Май 2004 г.
Монреаль


Вы здесь » ВНЕВИЗМ Новое литературно-философское направление » Литературоведение » Михаил Блехман (Канада). Мысли о литературе